Телосочинение

Нина Телицына

Телосочинение

«…Душе грешно без тела,

Как телу без сорочки, -

Ни помысла, ни дела,

Ни замысла, ни строчки».

Арсений Тарковский

Тело. Что мы можем иметь кроме него? Этого тяжкого бремени, с которым нельзя догово­риться, которое невозможно познать… Тяжесть бремени в том, что эта проклятая богами обо­лочка — единственное доказательство жизни, и в то же время, неоспоримое доказательство смерти. «Тело — это объект, который меня не покидает».[2:106] Объект «меня» или «мой» объект? Вот он, крах мысли.

Философия, как впрочем и психоанализ, всегда стремились отделить его от духа, а потом (для чего?) их подружить, примирить. Находится с телом в гармонии — вот главная задача, ставя­щаяся перед человеком. А что значит находится с ним в гармонии? Как можно находится в гар­монии с кастрированным, чуждым, нелепым и слишком родным? Тело в речевых конструк­циях присутствует как дополнение к чему-то или противопоставляется иной сущности и материи: мысль и тело, тело и представление, тело и озна­чающее.

А если Тело? Вот так, просто как Тело и больше ничего. Имеет ли возможность существования? Психоаналитики конечно залопочут о Другом, философы о нём же и, скажем, о модусах вос­приятия. И все будут правы. Во всяком случае, путь мысли, в котором тело обрело бы частичку автономии от текста и Другого, представляется пока недоступным.

Тело. Изначально мертвое, чувственные колы­хания совершаются лишь словом (вспомним уже пресловутый пример Лакана о выбросе адрена­лина мыслью). Оно движется, смотрит, слушает, касается другого. Оно ждет — слова, приказа, крика, шепота; оно соблазняется взглядом; оно живет ласками и болью. Раздираемое фантаз­мами расчленения, разложения, распада, тело всегда в ожидании лучших для себя времен.

Уничтожение, упразнение тела происходит ради той иллюзорной свободы духа, что человек на протяжении веков вменяет себе в святую обя­занность, в условие производства смысла соб­ственной жизни. Мы пытаемся освободится от призраков, от оков памяти тела. Мы рождены со своим же собственным памятником, с этой потрепанной записной книжкой, в которой только коды, коды, коды.. И лишь некто другой может указать на смысл, сказать что вот это может значить то, а то, вот это. И в этот самый момент гармоничность как-то некстати наты­кается на невозможность символизировать, расшифровать, осмыслить свой собственный памятник. И как-то совсем пропадает вера в значение так нами лелеемых интеллектуальных способностей и в адекватность восприятия — вот он, очередной порог нашего могущества. И все мы в отношении тел пребываем в позиции ключников, настойчиво перебирающих увеси­стую, и казалось бы никогда нас не подводящую связку ключей, и не верящих, что нужного ключа у нас все таки нет.

Чем же для нас является тело? Ничем, в сущ­ности, конкретным, стабильным и автономным. Сонм и разрозненность ежесекундных ощу­щений, биений, царапаний, сжиманий, пока­лываний, которые мы присваиваем «себе» и которые управляются машиной, беспрерывно дающей сбой. В этих самых сбоях, несостыковках психики и тела, начинается мысль о теле как об объекте и производство творческого жеста, как попытка (зачастую неудачная) мыслить тело за пределами дихотомии субъект-объект.

ЭТОТ СЛАДКИЙ ЯД ОБМАНА

Тело пронизано ложью. Его всегда обманы­вают, оно безропотно обманывается.

Средсва обмана — все что ему предлагается в качестве эрзаца, жалкого утишительного приза. Причем, что именно подвергается замене, также остается неведомым. Сигареты, алкоголь, нарко­тики, еда, немыслимые дозы кофеина. Его убеж­дают в том, что отсутствие сна, еще не повод капризничать, что терпеть боль — признак воли, увечье — признак жизни. Пульсирующие, трепе­щущие, раненные тела, так далеко и так близко, но все до одного, включенные в общую маши­нерию желаний.

Плоть вписана в культуру словно по трафа­рету, вписана репрезентациями наслаждения.

Культура обводит контуры кастрации, закона, структуры, она же и определяет те места, (светлые или тёмные, это уж кому как) болезнен­ного наслаждения. Поведение на этой «святой» земле беззакония и определяет, формирует, сим­птом как таковой.

Для различения этих контуров достаточно взять любое искусство, которое принято считать современным или даже постсовременным своему времени. Кино, литература, художественное творчество, фотография. О чём же они нам говорят? Что мы знаем, фантазируем, думаем, (а еще точнее — стараемся не знать, не думать, не фантазировать) о теле, мы, дети века ХХ? Мы, создатели и почитатели визуальной культуры?

Любая репрезентация, как правило, начинает с некого посыла, который можно охарактеризо­вать как «вот так мы думаем об этом» или «вот так мы наслаждаемся», и затем идёт процесс сры­вания маски, показ некого «истинного» смысла, структуры, мотива, желания. Современные дея­тели искусства, причем не только визуального, но и литературного, в качестве средства для вос­производства творческого жеста, акта надреза реальности, используют именно тело. Возможно потому, что тело стало последним оплотом никак не поддающемся рационализации, безоговороч­ному встраиванию в современное капиталисти­ческое общество. У художников и писателей тело предстаёт исписанной доской, показывающей «все ещё» и «уже не» человеческое.

С телами случаются события. События психи­ческие, разворачивающиеся на поверхности тел, мимо которых дух так и норовит проскользнуть. Но именно тела — арена, места представлений, памятники несбывшемуся. Поломка тела — знак трусости и предательства духа, причём не всегда в негативном смысле этого слова, иногда предательства-необходимости, которое само ста­новится событием структурирующим, которое творит в нас субъективность.

БОЛЬ

«Существует ли какое-нибудь проявление,

которое обеспечивает гарантии (страхует)

в случае отказа этих устройств?

Я полагаю, что это боль»

З. Фрейд.

Набросок одной психологии.

Боль... Её ведь не представишь. Недаром при попытке описания боли используются озна­чающие — колющая, режущая, острая, тупая. Представлению боли (как и смерти) не обойтись без инструментария символических опосредо­ваний. Боль пронизана фантазмами. (Даже если Вас никогда не резали, вы все равно скажете, что боль режущая). Мы говорим «как будто по мне проехали катком», будто бы знаем, каково это. Что и говорить, мы любим фантазировать о боли, ее измерять, чуть-чуть преувелчивая или преу­меньшая ее силу и значение, когда предъявляем боль другому. Попытка мыслить об истоках вос­приятия боли, натыкается на предположение о первичном материнском законе, а в сущности, на беззаконие.

Вопрос состоит в том, почему для описания таких разных явлений как скажем головная боль и боль души, мы пользуемся одним словом — боль. Что между ними общего?

Для ребенка боль связана с отсутствием дру­гого, или его отсутствующим присутствием, с всемогоществом другого, который ликвиди­рует боль, с беспомощностью другого, который не в состоянии ничего сделать. Боль, так или иначе, завязана на жалости, тревоге, панике, сочувствии, равнодушии Другого. Потеря дру­гого (а душевная боль — это всегда потеря дру­гого), обессмысливание, порождает боль вне локаций телесности, создавая разветвленную сеть отсылок к возможностям представления смерти.

Состояние перевода боли тела в боль души и обратно, может быть означено словом непе­реносимость или невыносимость. Если тело не в силах вынести боль, оно анестезируется шоковым состоянием, которое блокирует вос­приятие боли. Душевная боль, становясь невыно­симой, требует телесного увечья разной степени тяжести и осознанности. Подобно проворным маклерам мы меняем одну боль на другую.

В процессе обмена, репрезентации представ­лений, подвергаясь законам смещения и сгу­щения, плетут ткань наслаждения. У каждого из нас свой неповторимый рисунок, свое полотно с вплетеными нитями боли.

«Тело получает наслаждение и в боли (и это абсолютно чуждо тому, что принято назы­вать мазохизмом). Оно остается в ней про­тяженным, выставленным напоказ — так оно и есть, вплоть до непереносимого отторжения. Эта неразделяемая разделенность наслаждения подтачивает, сводит мысль с ума». [4] Боль нахо­дится на границе тела Смысла, тела трансцен­дентального и тела множественного, то есть име­ющего вес и плотность. Граница порождающая наслаждение. Наслаждение, поскольку репрезен­тация боли, своеобразным образом сочленяется с возбуждением эрогенных зон. Где проходит та грань, когда сексуальное возбуждение сплетается с неудовольствием, и почему в иных случаях так важно присутствие последнего для достижения удовлетворения? Боль выписывает тело, прори­совывая карту порогов восприятия и ощущений, куда первым делом вписывается невозможность идеальности и вечности. Именно боль является тем сигналом который говорит одновременно о жизни и смерти. А в итоге — о смертной жизни. Боль есть предел, порог о который запинается субъект, утопая в мегаломанических фантазиях.

Неудивительно, что в урбанистическую эпоху машин боль стала неуместна. Иногда может соз­даться впечатление, что единственная забота власти — это обезболивание. Чудесный порошок спрессованный в незамысловатую окружность, с приложенной инструкцией к забвению боли. Дабы боль не мешала инвестициям твоего тела на благо тела экономического, не мешала наслаж­даться радостями избыточного потребления вещей, названных кем-то благами.

«То, что боль проходит по всем отводящим путям, легко понять. Согласно нашей теории в *(пси) она оставляет после себя Q, осуществля­ющее пролагание пути, это длительно сохраня­ющееся пролагание путей, как если бы они про­бивались молнией, пролагание путей, по возмож­ности, полностью уничтожающее сопротивление контактных границ и учреждающее там прово­дящий путь в том виде, в каком он существует в *(фи)».[3]

Боль влечет за собой сопротивление. Отсутствие боли — отсутствие сопротивления, а точнее отсутствие необходимости сопротив­ляться чему-либо. Боль формирует мир, возде­лывает различение и Другого. Заставляет тести­ровать реальность, спотыкаться, падать и снова идти; идти на поиски Другого, того, кто скажет, что ты есть, что мир существует.

КРОВЬ И КОСТЬ НА ИЗНАНКЕ ДИСКУРСА

Формальность тела, его «объективность», под­водит нас к истоку эстетики, к мысли о теле как об объекте эстетическом, о теле как о творении, его становлении в попытках возделывания.

Современное искусство, несомненно спорное, похоже на мясника, принуждающего наблюдать за капающей кровью, созерцать как отделяется друг от друга каждая кость.

Субъект современной общественной системы, озабоченный вопросом собственной «нор­мальности», собственного образа в глазах дру­гого и яро противостоящей всему что вторга­ется как радикально иное, субъект, создающий нормы «правильного» восприятия и поведения, навряд ли когда-нибудь мыслил абсурдность своего отношения к собственному телу. Чего стоит выражение «я боюсь крови». Чего, чего ты боишься? Не редко, каждый из нас испытывал это неприятное чувство, комок подкатывающий к горлу, при виде того, как капля за каплей твоя кровь падает в прозрачную ёмкость, на пол, или как ей постепенно пропитывается бинт. И что в конце концов это значит — «я боюсь крови»? Что значит «боюсь»? Мы ведь априори боимся чужого. И неважно, идёт ли речь о человеке или предмете. Но ведь здесь речь идёт о части себя самого. Если человек скажет, например, я боюсь волос, ногтей, ресниц, ушей — психиатрического диагноза ему не избежать. Но когда говорят «я боюсь крови», это никому не покажется нео­бычным или сумасшедшем. Мы боимся части себя самих и это мало у кого вызывает удив­ление. Нам же это открывает новый горизонт для мысли о расщеплении и децентрации.

Кровь — жизнь и смерть, святость и нечи­стоты. Мы подписываемся кровью (пускай лишь фигурально) в доказательство абсолютной пре­данности, верности слову, клятве — жест госпо­дина. Мы мараемся чьей-то кровью, разбивая сердца, нарушая законы слова и смысла.

Еще один необычайно аффектированный для нас объект представления и восприятия — кость. А выражение «скелет в шкафу», которое обычно относится к жизни психической, к некой «грязной тайне» твоего бытия, приоб­ретает почти комический смысловой оттенок, когда понимаешь, что скелет не только психи­ческий, но и физиологический всегда находится в шкафу (в шкафу собранного из крови, мяса и  пульсирующих органических масс). И ведь мало у кого вид не только крови, но и человеческих костей, вызовет равнодушное созерцание, напо­добие созерцания скелета курицы, оставшегося на тарелке.

Если придерживаться тезиса Фрейда о том, что психика всегда является проекцией теле­сной поверхности, то не является ли психиче­ский «скелет в шкафу» той самой структурой, которую психоаналитики называют фантазмом? Мысль эта почти тривиальна, но всё же вызывает «удивление» (в очередной раз) в одном аспекте, а именно — укрытия, тайны, спрятанности от чужих глаз. Скелет — это условие функциони­рования материи, её остов. Скелет психический, фантазм — условие возникновения и функцио­нирования психики.

Что же заставляет нас боятся (испытывать отвращение) костей? Почему косность, просве­чивающая через кожу, будь то больные тяжелой формы нервной анорексии, или узники концен­трационных лагерей, вызывает ощущение жут­кого? Кость — это объект смиренной и тихой жути на грани отвратительного. Объект, от кото­рого бывает сложно отвести взгляд как от некой перверсивной истины. Кость — это самая чистая и ничем незамутненная репрезентация смерти, ведь именно на костях когда-то покоилась и бун­товала чья-то жизнь.

«Безусловно влажные оболочки напоминают об ангеле; косность тела, лишенная связи со своими чувствительными оболочками, — о падшем теле или о трупе». [1:22]

Наш взгляд, прикованный к костям, это, по сути, взгляд обращенный внутрь нас самих. Пытаясь вывернуть своё тело наизнанку, мы всматриваемся в перспективу смерти, рассма­триваем свой собственный труп.

Фантазм структурирован вокруг Das Ding, мифической дыры, на подступах к которой субъект проваливается в символическую смерть. Возможно поэтому, тело — это единственный путь, к которому прибегают творцы, дабы досту­чаться до медийного субъекта, лишившего себя мыслей о теле, смерти, тайнах своего бытия, при­чинах своих желаний. Ведь на этих маленьких грязных тайнах, что структурируют нашу пси­хику и держится этот прекрасный образ самих себя, эта нелегким трудом сконструированная поверхность воображаемого. И если раньше выражение «Momento Mori» имело оттенок бла­городности и смелости, то сегодняшнее отри­цание, эта даже не позиция отрицания, это пси­хотический механизм отбрасывания.

Нашу культуру можно охарактеризовать (в одном из её проявлений) как тягу к забвению смерти, которая формирует особый способ обращения с истиной. Есть знание, которое существует априорно, которое известно всем, но которое «так хочется не знать», поскольку подобное знание зачастую портит оболочку вооб­ражаемого, потрошит идеалы. Однако знание это отрицать невозможно, учитывая его оче­видность. Пребывание в режиме «хочется не знать» отличается от «не хочется знать». Во втором варианте знание лишь предполагается, оно существует как гипотетически возможная альтернатива имеющимся представлениям, но, поскольку, наличие такой альтернативы при­ведёт к неудовольствию, оно избегается даже в качестве мысли о существовании альтернативы. В первом же варианте знание находится на более сознательном уровне, оно уже существует, но предается забвению (всегда, впрочем, неуспеш­ному). Главное в современном статусе знания, как у всего вытесненного и отрицаемого, это его мак­симальная либидинальность.

Знание, которое «хочется не знать», заменяется согласно логике капиталистического дискурса на знание научное и/или медийное. Оно обво­лакивает субъекта словно коконом, сотканным из предлагаемых цивилизацией удовольствий, в которых мысль терпит крах, поскольку отныне ей суждено ходить от края до края проторенных удовольствием путей.

Медийный субъект, лишенный тела, у кото­рого тело вписано согласно путям и законом вир­туального, направляет своё либидо по дорожкам опоясывающим тело, но никогда его не прини­мающим, не слышащим его голос, не видящим его разлад, его раны и его трагедии.

И тем более неудивительно, что косметиче­ская индустрия является на сегодняшний день одной из самых прибыльных сфер бизнеса. Магический бизнес по наведению лоска, скры­ванию даже мельчайших трещинок и пятнышек проступающих на поверхность и говорящих о том, что внутри тело представляет собой нечто непредставимое, а при попытках представить всегда вызывает чувство отторжения, поскольку изнанка его не более чем «зловонный мешок», как сказал однажды Нанси.

Современное тело настолько символично, обо­значено, разобрано по частям, по означающим, и, вместе с тем, настолько фантазматично, что гра­ницы дозволенной боли и наслаждения отдви­гаются все дальше и дальше.

Таким образом, само знание о теле, сами репрезентанты, вместо того, чтобы служить тропой ведущей к телу, занимают место самой плоти, сами становятся либидинальным объ­ектом. Объектом, со всеми вытекающими отсюда последствиями относительно отношений объ­екта и влечения. То есть, оно (знание) подвер­гается отрицанию, по отношению к нему раз­ворачивается диалектика наслаждения объ­ектом и желания его уничтожить. Та отбрасы­ваемая истина, которую знание несёт, влечет за собой меланхолию, желание аннулировать уже состоявшуюся встречу, прекратить наслаждение из-за гнетущего чувства стыда и вины… Это есть виртуальное тело, в самом полном смысле этого слова.

По форме данный процесс похож на субли­мацию, по сути — нечто совсем иное. Если это и сублимация, то такая, которая стоит на сто­роне отнюдь не жизни. Знание человека о смерти фундаментально. Оно и есть скелет фантазма, дающий впоследствии жизнь собственным дери­ватам, при столкновении с которыми субъект непременно застынет, на мгновение, обездви­женный ужасом, что заставит впоследствии так старательно их камуфлировать. Незнание смерти — это утрата времени, утрата того, что позволяет нас называть себя гомосапиенсами, утрата того, что нас субъективирует.

«Не думай о смерти» — почти что приказ сегодняшней культуры. Ты, конечно, всё знаешь, но знание это можно каждый раз невзначай забыть, словно ключи от дома. Встреча слу­чится, однажды твой взгляд натолкнётся на тело смерти.

Современное искусство отличается налётом перверсивости, которая уже и не воспринима­ется как перверсивность. И акты тотальной, разрушительной агрессии, и визуальное искус­ство, берущее на себя порнографическую форму репрезентации, сконструированы одним меха­низмом. Они не имеют статус реального, не служат изнанкой воображаемого, они вписаны в иное место, имеют иной статус. Они представ­ляют собой алиби. Причем речь идет не столько о творцах, разрушителях, агрессорах, сколько о статусе восприятия этих событий обществом.

«Скоро наверняка появится художники, которые сами станут наносить себе раны, и это будут наиболее современные модернисты, из всех, какие только есть. Например, весь окро­вавленный, переходишь улицу и демонстрируешь свои глубокие раны полицейскому — как произ­ведение искусства, естественно, тот ничего не понимает, и пропасть между ним и художником, который в то же время, есть собственное произ­ведение искусства, становится непреодолимой». [5:161]

Кровь и кость — когда-то оплоты реального, и, казалось бы, их гротескное, до тошноты гро­тескное представление, возможно единственное, что может вбить клин, поцарапать, вечно юную поверхность, застывшую в пленении и ненависти к собственному образу.

Мы восхищаемся смелости, отворачиваемся, в смеси наслаждения и отвращения. Но действи­тельно ли понимаем, осознаем то, что видим или читаем? Так или иначе, дальше тела нам всё равно не уйти и остаётся неясным будущее пред­ставлений и репрезентаций тела. Что даст нам эта «изнаночность» дискурса искусства и науки?

Тело представлено в научном дискурсе в виде формул, химических соединений, генетиче­ских кодов, описаний физических процессов. Искусство пытается посеять в субъекте жуть, делая невидимое видимым. Тело пытаются впи­сать со всеми его потрохами, каждую частичку макромира и микромира материи, но значения как будто повисают в воздухе, лишний раз напо­миная о пределах человеческого разума. Научное сообщество после расшифровки генетического кода пребывало в состоянии полного недоу­мения. Вместо предполагаемой власти над чело­веческой материей, возникли тысячи вопросов о том, что же теперь делать с данной информацией. Это показало, что важна не сама информация, значения как таковые, а присвоение им статуса, нужно понимать как с ними обращаться. И как оказалось, расшифровать код телесной материи, даже несмотря на установление значений, не уда­лось. Возможно потому, что истина субъекта, как любил повторять Лакан, — на поверхности и всегда по ту сторону знания.

Литература:

Иригарей Л. Этика полового различия. М.: Художественный журнал. 2005

Мерло-Понти М. Феноменология восприятия СПб., 1999

Фрейд З. Наброск одной психологии.

Нанси Ж-Л. Corpuc. М.: Ad Margirern, 1999.

Елинек Э. Перед закрытой дверью: Роман / под ред. А. Белобратова. Спб.: Симпозум, 2004. — 382 с.

Лакан Ж. Семинары: книга 7. Этика психоанализа. М.: Гнозис-Логос, 2006. — 160 с.

Дополнительная литература:

Лакан Ж. Семинары, Книга 11: Четыре основные понятия психоанализа (1964). М.: Гнозис-Логос, 2004. — 304 с.

Кристева Ю. Силы ужаса. Эссе об отвращении. СПб.: Алетейя, 2003. — 256 с.

Лиотар Ж-Ф. Состояние постмодерна. М.: Институт экспериментальной социологии. СПб.: Алетейя, 1998.

Салецл Р. (Из)вращения любви и ненависти. М.: Художественный журнал. 1999. — 206 с.

1 —

1338

Автор