«Жизнь с Лаканом» Катрин Мийо

Сержио Бенвенуто

«Жизнь с Лаканом» Катрин Мийо1

Перевод с английского Ярослава Микитенко

Знаменитый фильм Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» разворачивается как биографическая реконструкция. Журналисту нужно воссоздать жизнь медиаворотилы и магната Чарльза Фостера Кейна сразу же после его смер­ти. Он собирает нечто вроде мозаики, состоящей из ин­тервью с различными персонажами, которые разделили часть своей жизни с Кейном. Из сообщений нескольких свидетелей собирается многогранный образ этой фигу­ры, но что журналист хочет узнать в первую очередь, так это то, почему перед смертью Кейн пробормотал слово Rosebud (розовый бутон). Кем или чем был Розовый бу­тон? Кажется, что именно это означающее указывает на недостающую часть мозаики.

Наряду с нераспустившимся цветком розы, розовый бутон также используется для обозначения розового рта – чувствительного, нежно-розового оттенка. В качестве отверстия слизистой оболочки термин также отсылает к большим и малым губам влагалища. И действительно, розовый бутон, как кажется, отсылает к женщине, но в то же самое время это означающее того, что во французском известно как beance (зияние); того, что остается разверстым, как вскрытая вена или полуоткрытый рот. В конечном итоге журналист не обнаруживает ничего особенного, а окончательное раскрытие тайны – МакГаффина на языке кинематографа – остается за зрителем; разоблачение, которое, однако, оставляет открытым вопрос об изначальном значении означающего, произнесенного на грани смерти.

Фильм Уэллса пришел мне в голову после прочтения La vie avec Lacan («Жизнь с Лаканом») Катрин Мийо. Автор, психоаналитик и писательница, была в семидесятых учени­цей-любовницей и партнершей Лакана. Он был на 43 года старше ее, и она отмечает, что закончила писать книгу, будучи в том же возрасте, что и Лакан, когда они по­знакомились: в то время ему было 72. Книга Мийо – это отчет очевидца о её личном опыте общения с Лаканом, который встает в один ряд с прочими многочисленными свидетельствами, каждое со своей точкой зрения, опу­бликованными на протяжении последних лет родствен­никами, друзьями, учениками и анализантами Лакана; к этому же списку мы можем добавить объемистую био­графию Лакана, написанную Элизабет Рудинеско. В на­шем распоряжении множество анекдотов о личности Ла­кана, некоторые из них похожи на правду, другие же в той или иной степени выдуманы. Если у нас есть желание со­брать лакановскую мозаику, то нам следует сопоставить эти свидетельства, почти как журналисту в «Гражданине Кейне». Но есть ли в нашем распоряжении розовыи. бу­тон, тайну которого мы должны раскрыть? Я думаю, что есть. Короче, я верю в то, что загадка Лакана существует.

Различные друзья, которых я уважаю, говорили, что они не думают, что этот небольшой томик стоит многого. Мне интересно, что послужило причиной столь сурового суждения. Свидетельство очевидца интересно не потому, что оно принимает вид более или менее хорошо написанной книги, является ли оно более или менее основательным, но в силу того факта, что оно записывает и сообщает нам детали той жизни, которая нам особенно интересна. Некоторые лаканисты питают отвращение к биографическим сочинениям о Лакане, «это всего лишь сплетни», – говорят они, но в конечном счете вся историография – это форма сплетни. Анализ как таковой может в каком-то роде выглядеть как сплетня о ком­то, переводя в слова нечто сокровенное и невыразимое. Возможно, некоторые предпочли бы увидеть агиографии Лакана, а не его биографии. Серьезные биографии всегда включают в себя ореол демистификации, и я могу понять, почему те, кто придерживается в некотором роде культа личности Лакана, не в состоянии их принять.

В отличие от них, мне также интересны и «сплетни» о Лакане, потому что, как учит психоанализ, психоанали­тические теории суть продукт не только бестелесного разума, но и конкретных субъектов со своей историей, своим бессознательным и своими жизненными ранами. Кроме того, верно и то, что каждая биография взывает к нашему вуайеризму. В конце концов, мы могли ожидать, что Мийо поведает нам о своих сексуальных отношениях с Лаканом или об отношениях с его женой Сильвией; по­чему бы и нет? Но чем больше мы узнаем о выдающих­ся женщинах или мужчинах, тем больше нас преследует нечто похожее на розовый бутон: всегда есть что-то, что ускользает от нас, всегда остается своего рода зазор. Кем же в сущности был Лакан на самом деле?

Одно из действий Лакана, на которое указывают наибо­лее близкие к нему люди, просто поражает – это то, как он водил машину. Он предпочитал ездить с превышени­ем скоростных ограничений, не уступая дорогу, заезжая на выделенные полосы, чтобы объехать пробки; короче говоря, он подвергал опасности свою собственную жизнь и жизни тех, кто был в машине вместе с ним. Даже если за рулем был кто-то другой, он моментально терял тер­пение на красном сигнале светофора, а иногда даже вы­ходил из машины. Этот анархизм Лакана как автолюби­теля особенно удивляет меня, потому что именно Лакан был психоаналитиком, придавшим наибольшее значение той роли, которую закон играет в бессознательном и в отдельно взятых людских судьбах. Для Лакана, как и для Святого Павла2, закон является не преградой на пути на­шего желания, но, напротив, условием желания как тако­вого; он есть то, из чего желание формируется, и то, что его запускает. И как же теперь относиться к тому факту, что теоретик закона не обращает внимания на простей­ший из законов, на правила дорожного движения? Не ух­ватили ли мы здесь дискразию между теорией и жизнью?

И в самом деле, имеет место трансгрессия. Думаю, до­вольно показательно то, что Лакан разошелся с Между­народной психоаналитической ассоциацией (IPA) от­нюдь не из-за содержания его учения, но из-за того, что я бы назвал «фискальными» соображениями, то есть из-за того факта, что его сессии были переменными по продол­жительности (а следовательно, не соблюдалось фиксиро­ванное время, обычно 45 минут, принятое ортодоксаль­ными аналитиками) и, как правило, слишком короткими. Нет ничего плохого в создании новой аналитической тех­ники, в проведении коротких сессий, но я думаю, показа­тельно, что разрыв произошел из-за несоблюдения Лака­ном норм аналитического сеттинга. Мы сталкиваемся с подобным проблематичным отношением к «правилам» и в некоторых других поступках Лакана, в частности в том, что он сделал Катрин Мийо своей любовницей в то вре­мя, когда она еще была его анализанткой и ученицей.

Лакан описывает свою встречу с известным австрийским психоаналитиком Эрнстом Крисом на Международном психоаналитическом конгрессе 1936 года в Мариенбаде («Направление лечения и принципы его действия»3). Молодой Лакан поведал коллеге о своем желании отправиться на проходившую в то время в Берлине Олимпиаду. Олимпиаду эту тогда назвали гитлеровской, и Крис, будучи евреем, сказал ему по-французски: «Ca ne se fait pas!», «Не стоит этого делать!». Но Лакан все равно поехал.

В самом деле, ca ne se fait pas. Вы не должны проезжать на красный свет, вы не должны ложиться в постель с паци­енткой, вы не должны проводить слишком короткие сес­сии, вам следует уступать дорогу другим транспортным средствам… Я говорю это вовсе не для того, чтобы пре­дать Лакана анафеме, напротив, скорее для того, чтобы сказать, что Лакан был денди.

Насколько мне известно, ни один из биографов или очевидцев жизни Лакана не описывал Лакана как денди. Потому, возможно, что выдающиеся денди – Бодлер, Оскар Уайльд, Раймон Руссель и другие – не кажутся нам этически правильными. Они изъяли себя из ценностей и вкусов масс, хвастаясь своей свободой от правил, применяемых к простым людям, к посредственностям. Итак, как кажется, эту очаровательную заносчивость денди невозможно примирить с психоанализом, который, в конце концов, вне зависимости, признаете вы это или нет, есть лечебная деятельность, разновидность помощи, служение человеку. Может ли денди быть филантропом или просто-напросто врачом? Мийо подчеркивает то, как Лакан давал простым людям возможность почувствовать себя комфортно, как хорошо он умел общаться с психотиками; иными словами, он знал, как помогать. Кроме того, если у вас есть то загадочное очарование, которое сегодня называют харизмой, то помогать людям намного проще, чем если у вас нет этой самой харизмы.

Денди, таким образом, чувствует себя свободным. При этом Лакан всегда презирал проповеди о свободе, что резко отличает его от Сартра, философа безграничной свободы человеческого существа. Когда телевизионная журналистка как-то задала ему вопрос о свободе, Лакан расхохотался и в конце концов сказал: «Я никогда не говорю о свободе». Он никогда не говорил о ней, но он применял ее на практике, даже если это означало сломать себе шею.

Мийо упоминает ученика Лакана Джакомо Контри, пере­водчика «Писаний» на итальянский, но тут она ошибает­ся. Она говорит, что Лакан был раздражен тем, что Контри назвал свою Миланскую школу Comunione e Liberazione («Единство и Освобождение»). На самом деле Контри на­звал свою группу Scuola Freudiana («Фрейдова Школа», членом которой я был в течение нескольких лет), но он также был членом движения Comunione e Liberazione, ко­торое нам, итальянцы, очень хорошо известно: это орга­низация католических фундаменталистов, которые даже в политике занимают достаточно консервативную пози­цию. На самом деле Лакан осуждал Контри за его вовле­ченность в католический фундаментализм. На встрече в Милане с учениками Контри он сказал, что оба означа­ющих, «единство» и «освобождение», глубоко чужды его учению, которое, разумеется, не было католическим/ком­мунистическим. Аналитик в особенности никогда не бы­вает свободным: «Нельзя сказать, что мой дискурс обе­щает освобождение от чего бы то ни было, потому что он, напротив, имеет отношение к фиксации на человеческих страданиях»4.

Мийо пишет: «Транссексуалу, который декларировал свою женскую сущность, он во время их бесед никогда не переставал напоминать о том факте, что он был муж­чиной, нравится ему это или нет, и что даже операция не превратит его в женщину»5. Эта точка зрения сегодня вы­глядела бы реакционной, ЛГБТ-движение её решительно бы осудило. Сегодня превалирует идея, согласно которой пол есть нечто такое, что нам приписано, а не то, чем мы объективно являемся. Но в том-то и дело, что Лакан не потворствует либеральной идеологии, согласно которой мы свободны быть теми, кем хотим быть, даже если при­ходится прибегать за помощью к хирургии, к технологии.

Риторика освобождения, которая была так модна в то время как у левых, так и у правых – «запрещено запре­щать» (один из знаменитых лозунгов мая 68 года в Пари­же), теология освобождения и тому подобное – всё это ему было глубоко чуждо.

Фактически еще несколько теорий противостояли Ла­кану в то время, притязая, на волне 1968 года, на безус­ловное освобождение. Среди них прославление оргазма Вильгельмом Райхом, машины желания Делеза и Гватта­ри или либеральная критика Жана Бодрийяра… В срав­нении с этими философиями, превозносящими свободу желания, мысль Лакана предстает болезненным возвра­щением к детерминизму, которым захвачено человече­ское существо.

Несмотря на это, Лакан чувствовал себя свободным от любых правил. Его пессимизм в отношении свободы был только одной стороной медали; на другой сторо­не было освобождение, которое я бы назвал in extremis, порожденное именно этим исходным подчинением. Мы можем сравнить его с Антигоной – которой он посвятил несколько превосходных семинаров, – героиней, которая восстает против закона города, чтобы следовать своему собственному закону, закону своего желания, потому что трансгрессия Лакана выступает против законов Креонта – от стандартных сессий IPA до красного света – с тем, чтобы утвердить другой закон, закон желания. «Мы чув­ствуем себя виновными – говорил он, – когда отказыва­емся от нашего желания». Он не хотел отказываться от своего желания. «Для него не существовало небольших желаний, малейшего стремления для него уже было до­статочно», – пишет Мийо6, включая стремления к тем лю­дям, которых он любил, стремления, которые он должен был удовлетворить немедленно, никогда не откладывая на другой день то, что могло быть сделано прямо сейчас.

Примечательно, что в молодости он дружил с некоторы­ми сюрреалистами, включая Дали, тогда как Мийо пред­почитает называть Лакана «дадаистом». Может быть именно поэтому он женился на бывшей жене Жоржа Батая, которого мы можем назвать крайне либертари­анским философом. Именно тогда, когда мы теорети­чески отрицаем свободу человека, как это делал Лютер (De Servo Arbitrio), мы должны практиковать ее самым от­чаянно безрассудным образом.

Лакан всегда хотел наслаждаться всем. Короче говоря, мы ни в коем случае не можем сказать о Лакане, что он был мудрым – не говоря уже о предрассудке, который гласит, что аналитик должен быть поборником мудрости. Вместо этого Лакан являл поразительную жизненную силу, почти футуристическую страсть к движению, спорту, скорости, путешествию. Почти детскую жизненную силу, которую он сам признавал, обычно говоря, что у него психический возраст пятилетнего ребенка. В конечном счете, что и от­личает просто умного человека, даже чрезвычайно умно­го, от гения, так это жизненная сила, энергия. Лакан не нуждался в амфетаминах, в отличие от Сартра, который принимал их в огромном количестве, чтобы всегда быть в слегка приподнятом настроении. И в самом деле, вслед за Эриком Поржем мы можем проинтерпретировать за­главие книги Мийо как: «С Лаканом: Жизнь».

Жизненная сила также проявляла себя в прямой проти­воположности движению: Лакан проводил долгие часы погруженным в себя, молчаливым, неподвижным. Эта статическая пустота, создаваемая им вокруг себя дома, вбирающая в себя его размышления, фактически выра­жает жизненную силу его мышления, которая, подсте­гиваемая настоятельностью вероятно невозможного ре­шения, пригвождала его к месту. Быстрый бег по жизни, который, однако, ведет прямиком к смерти, но не в том смысле, что мы все должны умереть. После того, как у него был диагностирован рак кишечника, Лакан отказал­ся придерживаться курса лечения. А своей дочери, кото­рая задала ему вопрос «почему», он ответил: «Причины нет, просто прихоть». Таким образом, над ним реет тень квази-самоубийства; а стоики говорили, что самоубий­ство есть один из тех немногих действительно свободных поступков, которые человеческое существо может себе позволить.

Когда вы в высшей степени переполнены жизнью, вы не боитесь смерти, и Мийо настаивает на бесстрашии Лака­на. Однажды во время супервизионной сессии ворвался грабитель и наставил свой пистолет прямо на него, тре­буя деньги; но он наотрез отказался давать ему что-либо. Сталкиваясь лицом к лицу со смертью, он не убегал от нее.

В качестве денди он расплачивался фундаментальным одиночеством. «Никогда не существовало “нас”, был только он – Лакан, и я, подчиняющаяся ему… В конце концов, если слово “нас ” никогда не было близко мне по духу, то Лакану оно было абсолютно чуждо… Его глубокое одиночество, его apartism [ощущение отделенности (отчужденности) от других] делало “нас” чем-то неуместным»7. «Нас» – это то измерение общности, которое, как мы уже видели, Лакан находил весьма прискорбным в движении «Единства и освобождения». Именно поэтому он не верил в коммунизм, поэтому практикующие групповой анализ вызывали у него аллергию.

Фрейд имеет дело с измерением «нас» в «Психологии масс и анализе я», где он описывает каждую массу, каждый коллектив, каждое «нас» как нечто по сути фашистское. Общность «нас» всегда предполагает фюрера, лидера, своего рода отчуждение желания в нем. Как же в таком случае Лакан основал практически массовую школу, бесспорным лидером которой он был? Тот факт, что он распустил ее незадолго до своей смерти, говорит нам, однако, о том, что она была создана отнюдь не для осуществления власти над массами. «С осуществлением власти у него были отношения, которые я бы охарактеризовала как минималистичные»8.

Чем же в таком случае был розовыи. бутон Лакана? Я бы сказал, что он в самом факте того, что он нам поведал о том, как каждое сингулярное бытие – даже его собствен­ное – вращается вокруг тайны полуприкрытого рта, яв­ляющего себя в высшей степени сладострастным. Он был одновременно и Кейном с его зиянием, и журналистом, ведущим расследование. Тайна, представляемая для нас Лаканом, заключается в том способе, которым он кружит и кружит вокруг загадки, которую являет собой всякое человеческое существо, даже для самого себя. В конеч­ном счете, он всегда говорил о фундаментальном зиянии, подрывающем слаженность субъекта-организма. Beance, щель, зазор – и в психоаналитической теории, и, конеч­но, в его собственной теории – в свою очередь выражает фундаментальный зазор в человеческом существе. Как Мийо напоминает нам, он называл человеческое суще­ство «сингулярным», отличая его от частного и индиви­дуального. Он искал сингулярность, не имеющую смыс­ла, с которой каждый из нас должен столкнуться лицом к лицу.

В физике сингулярность – это любое явление, в котором перестают действовать законы нормальной физики, как, например, в черных дырах. Лакан верил, что в основании каждого из нас лежит нечто «невозможное», в котором не действуют наши законы, то, что он называл реальным, черная дыра, поляризовавшая его в его последние годы.

В эти годы Лакан был полностью поглощен, я бы даже сказал измучен, борромеевыми узлами. Они состоят из неопределенного количества колец – по меньшей мере, из трех, – переплетенных таким образом, что изъятие одно­го любого кольца ведет к расцеплению остальных. Мийо напоминает нам, что веревки, которые он использовал для создания борромеевых зацеплений, в какой-то мо­мент оккупировали оба дома Лакана. На своих последних семинарах он ограничил себя тем, что молча рисовал на доске все более и более сложные кольца и узлы; он почти перестал говорить.

Я не собираюсь обсуждать здесь возможную полезность борромеевых узлов в аналитической теории и практике, но страсть Лакана к ним была, безусловно, его наслажде­нием и его симптомом. Психоаналитическая теория тоже должна пройти психоанализ, так же как и психоаналитик, который ее разрабатывает. Очевидно, что Лакан и сам за­давался вопросом, как же можно объединить тот факт, что нам удается сцепить различные аспекты субъектив­ности так, чтобы счастливо «замкнуть себя», и разрез, разрыв узла, который все забрасывает в сумятицу свобо­ды. В этих узлах я вижу попытку дать ответ на фундамен­тальный парадокс человеческого бытия, с которым пси­хоанализ не может ничего поделать, разве что отследить.

Вокруг этого парадокса и закручивается вихрь образа жизни и мысли Лакана. Этот вихрь делает его тяжеловес­ным для многих именно потому, что мы никогда не можем опираться на окончательную непротиворечивость тео­рии. В этом вихре он заставлял согласованно вращаться многие области человеческого знания, в булимии, схожей с таковой же у Гегеля: психоанализ и литературные тру­ды, математику и философию, логику, искусство и линг­вистику. Этот циклон вращался вокруг ока, которое он назвал реальным. Этот недостающий кусочек мозаики – который, в известном смысле, опасно освобождает нас от любого закона – и есть то, с чем стоял лицом к лицу Ла­кан всю свою жизнь.

 

 

  • 1 Редакция благодарит Сержио Бенвенуто за предоставление текста и разрешение на перевод и публикацию.

 

 

 

 

  • 2 Рим 7:7-8.

 

 

 

 

  • 3 Lacan J. Ecrits II. Paris, Seuil. P. 77.

 

 

 

 

  • 4 En Italie Lacan. Milano, La Salamandra, 1978. Pp. 122-127.

 

 

 

 

  • 5 Catherine Millot. Vita con Lacan. Р. 42.

 

 

 

 

  • 6 Catherine Millot. Vita con Lacan. Р. 69.

 

 

 

 

  • 7 Catherine Millot. Vita con Lacan. Р. 19.

 

 

 

 

  • 8 Catherine Millot. Vita con Lacan. Р. 52.

 

 

1 —

5597

Автор