Искусство вне территории. Беседа с Егором Крафтом

Елизавета Матвеева

Искусство вне территории. Беседа с Егором Крафтом

22 августа 2012 года в креативном пространстве «Тайга» открылась первая в Петербурге персональная выставка художника Егора Крафта Now is just right now. Она представляет собой пять самостоятельных, но вза­имосвязанных проектов о сиюминутности человеческих проявлений и жизни в целом.

Егор давно размышляет над трансформацией нашего восприятия в условиях развивающихся информационных технологий. Работая между Веной и Петербургом, он реализует проекты на стыке искусства, дизайна, семи­отики, лингвистики и философии. Крафт создаёт очень лаконичные выдержанные мультимедиа объекты, которые с легкостью можно назвать своеобразными исследованиями современной мифологии и человеческого сознания в среде актуальных мифов и заблуждений.

Все ускоряющаяся трансформация коммуникации, всё усиливающаяся дезориентация человека в медийном про­странстве, расширение этого самого пространства – всё это процессы, которые происходят вокруг нас, но которые очень часто остаются нами незамеченными. Всё это – объ­екты художественных размышлений молодого петербург­ского мультимедиа художника Егора Крафта.

– Егор, расскажи, как всё началось?

– Я не знаю, сложно сказать, потому что в каком-то смысле всё время всё начинается снова. Но почему я интересуюсь именно визуальными формами, потому что я ещё с детства учился рисовать в художественной школе в Петербурге и мне всегда хотелось рисовать. Потом я учился в Шведской школе визуальных искусств, и там случилось моё первое знакомство с современным искусством, потому что, когда я поступал, я не знал, куда иду и чем занимаюсь.

Я не понимал этого. И когда я уже закончил её, приехал обратно в Петербург и почувствовал, что здесь нет всей этой среды, в которую я окунулся там, а мне всё это было так нужно и хотелось в этом дальше развиваться, и я поехал в Москву в Школу Родченко.

Я узнал о ней за несколько дней до конца приёма заявок, совершенно спонтанно подал документы и поступил. Хотя я всегда хотел учиться в ИПСИ, я не стал там учиться, потому что мне хотелось более полной программы, а в Школе Родченко как раз-таки была полная программа: теоретиче­ская и практическая.

Было достаточно интересно. Я проу­чился там два года. И затем поступил в Венскую Академию. Формально я являюсь студентом Венской Академии, но я там почти не бываю. Мне очень нравится, что я могу в любое время выйти на связь со своим мастером, со своим профес­сором и разговаривать о своих идеях, проектах, где бы я ни был. Это очень классно. Я не знаю ни одну другую школу, где у меня была бы такая свобода действий.

– Ты учился в художественной школе. А как прои­зошел переход от академичной живописи, академичного подхода к более современному медийному искусству?

– Переход произошел, конечно, благодаря моим инте­ресам. Я, как и все, окунулся в интернет, в медиа простран­ство. Многие вещи меня вдохновляли. Я, конечно, мыслил себе современное искусство, каким-то образом пред­ставлял его себе, хотя я почти не видел его в Петербурге.

На тот момент его практически не было. Я знал, что где-то там, в западной школе, всё должно быть очень современно и классно. Но когда я приехал, был очень разочарован и первые несколько месяцев хотел уехать обратно, потому что мне всё дико не нравилось. Я хотел сделать что-то очень сложное медийное, а там большинство студентов рисовали абстрактную живопись в духе американского экспрессионизма начала 20-го века.

Но я не скажу, что я медиа художник, который только медиа будет заниматься, и его только медиа интересует. Просто оно очень акту­ально сегодня. На него интересно смотреть, смотреть, как через его призму искажается мир и как какие-то процессы меняются, оптимизируются и становятся очевидными какие-то вещи, которые были раньше непонятны.

Но у меня нет какой-то большой любви к цифровым техноло­гиям или к науке. Мне также очень нравится классиче­ское искусство. Нравится ренессанс, северный, особенно бельгийский, нравится живопись. Я практикую, рисую картины, пока их не выставляю, но я мыслю в будущем какую-то выставку, где, может, будут не медиа проекты, а графика или живопись.

– Ты участвовал в молодежной биеннале «Стой! Кто идет?». С каким проектом?

– Я там показывал видео Beyond the surface. Это была групповая выставка на ArtPlay. Её делала Дарья Пыркина. У меня была видео-инсталляция. Она представляла собой серый бокс, в котором было три стены. На одной из стен проектировалось видео, сюжетом которого было дей­ствие, где человек, находясь в сером боксе, в серой ком­нате, где абсолютно одинаковые серые стены, потолок и пол, начинал рвать стенки.

Он вдруг обнаружил, что их можно рвать. Это было что-то на грани между видео и скульптурой. Такое процессуальное действие, где он сры­вает практически все стенки. И оказывается, что за ними чистый космос. За стенами – космос. В итоге он их сры­вает и выпрыгивает в это космическое пространство. Это метафора проявления экзистенциальной свободы. Очень простая, с одной стороны, с другой стороны, мне было очень интересно работать с видео в измерении скульптуры и процессуальности одновременно. Например, как это делает Мэтью Барни, один из моих любимых художников.

– Расскажи, пожалуйста, про другой свой проект To say it

– Это проект, который не был задуман как проект, то есть он со временем образовался в то, чем является сейчас. И из всех моих проектов он является самым живым, и к нему про­является больше всего интереса со стороны. Сейчас я поеду в Вену с выставкой To say it и 14-го сентября в Польше буду выставлять его же в рамках Фестиваля билбордов в городе Торунь рядом с Варшавой. To say it начался в Швеции, где я учился с моими русскоговорящими друзьями, с Кариной Эйбатовой и Петром Давыдченко. Пётр Давыдченко сейчас очень плотно занимается искусством, учится в Royal College of Arts.

До этого он жил в Швеции и мы с ним там рабо­тали вместе. Карина – это моя девушка, тоже художник. Она учится со мной в Венской Академии. Наша школа находи­лась в провинциальном месте на берегу моря в маленьком городке, где мы могли полностью сфокусироваться на искус­стве и ничто нас не отвлекало. И если мы ездили в город, например, за продуктами, мы брали напрокат школьный автобус, потому что нужно было далеко ехать.

И мы делали постеры с текстами и просто ездили по всему побережью по маленьким городам и клеили эти постеры. Это было дико интересно делать. Это был стрит-арт, который идет в разрез с институциональной логикой, искусство, которое существует на улице. Он вообще идет в разрез с логикой стрит-арта, потому что мы не такие художники-урбанисты, которые в большом городе что-то сформировывают на какие-то острые политические темы. Нет, у нас были простые понятные тексты, с которыми нам просто было любопытно работать.

Мы не мыслили этот проект как глобальный, но в резуль­тате, когда документацию этого проекта мы поместили в интернет, мы были крайне изумлены, какой колоссальный резонанс это произвело. Просто невероятный. Безумное количество просмотров и огромное количество имейлов. Люди либо высказывали свою признательность, либо просто хотели участвовать в проекте.

И я понял в этот момент, что интернет является точно таким же public space, как и улицы. Очень классно делать уличные интервенции и превращать их в медиа интервенции. Проект работал в локальном кон­тексте этих провинциальных городов Швеции, и он работал огромным масштабом в интернете. Я понял, что нужно всё это собирать в какой-то веб-сайт, где бы постоянно обнов­лялась информация, и где люди могли бы сами выкладывать постеры и тексты, которые они делают в своих местах. Я увидел в этом большой смысл и сделал сайт tosay.it

– В нём теперь задействовано много людей?

– Он открыт для участия любому, но естественно там есть какая-то редакция. Как правило, человек просто свя­зывается с нами по имейлу, и мы в режиме диалога решаем, понимаем ли мы друг друга.

– Он анонимный?

– Все интервенции подписаны. И мне кажется, он и не подразумевает под собой авторство. Это как текст Барта о том, что автора нет, автор давно умер. Мне кажется, здесь точно такая же ситуация. Он здесь, собственно, и не нужен. Здесь есть просто коммуникация. Это проект про коммуникацию, которая обнажает и исследует про­блему иногда в очень простом ключе. Он достаточно спон­танный, и у него даже нет какой-то четкой стратегии.

И у меня нет какой-то четкой кураторской позиции, что если человек пишет политический текст, я его не возьму, а если он пишет другой экзистенциальный текст, то – «давай, классно». Нет, это совсем не так работает. Как мне кажется, он рефлексирует. Он о том, о чем люди хотят разговари­вать, что они считают важным, чтобы поместить это в публичное пространство, будь то улица или интернет.

– Когда была выставка Юккера в Этажах, я проводила экскурсию Евгению Юфиту. Я что-то очень увлеченно рассказывала, у нас был какой-то диалог. И в какой-то момент он меня прервал и сказал, что лучше смотреть выставку без объяснений. Как ты думаешь, это всегда так? И для твоей выставки нужны объяснения?

– Я считаю, что объяснения крайне необходимы. И на открытии я очень много расстраивался, когда понимал, что люди задавали мне какие-то вопросы, из которых было понятно, что они просто не прочитали текст или не нашли его. Мне очень важно, чтобы искусство было понятным и доступным.

Я не люблю элитарность в искусстве. И тем более, когда это доходит до полного абсурда, например, левое искусство, которое подано в очень элитарном ключе – это для меня за гранью пони­мания. На моей выставке, наверное, многие вещи до конца не понять, если не прочитаешь текст. Есть люди, у которых разный уровень считывания искусства, которые очень много чего видели, но, к сожалению, мне кажется, что петербургской публике еще нужно расти и делать выставки, смотреть их, ездить за границу.

У меня очень большая любовь к этому городу, и мне хочется делать искусство здесь несмотря на какие-то катастрофиче­ские сложности. Очень сложно было работать здесь в «Тайге» над этой выставкой, потому что это простран­ство, которое не является художественной институцией. Это самоинициированный сквот, но тема моей выставки была непосредственно связана с этой ситуацией. Now is just right now – это мой ответ в некотором смысле от всей «Тайги» знаменитой фразе, которая написана на бранд­мауэре Тахелеса, How long is now.

Для меня как раз здесь и есть тот момент жизни, тот момент действия, экшна, в котором люди не растворяются в риторическом вопросе, как нам дальше действовать и что нам дальше делать. Они знают, что делать, они здесь целыми днями, здесь происходит жизнь. Это то, чего, как мне кажется, уже так сильно не хватает в том же самом Тахелесе. Ты при­ходишь туда и видишь, как он превратился в туристи­ческий landmark Берлина. Какая-то бывшая икона сво­боды Берлина 90-х, которая превратилась в смешной нефункционирующий памятник.

В некотором смысле эта выставка ставит «Тайгу» в диалог с этим Тахелесом и, может, даже в общемировой контекст, что мне очень хочется делать. Я недавно видел статистику, в которой было сказано что Петербург – четвертый по населенности город во всей Европе. Мне кажется, у него просто невероятный потенциал, но им нужно заниматься. Все должно получится в ближайшие годы.

– Получается, что понимание искусства – это вопрос по части опыта смотрения искусства? Или это какие-то интуитивные моменты?

– Я не очень работаю с интуитивными процессами. Я работаю и с коллективной памятью, и с перефрази­ровкой того, что уже было сделано. Я орудую каким-то концептуальными стратегиями. Все мои проекты начи­наются с идей, которые являются воплощением чего-то интеллектуального, то есть я не исхожу из эмоций или какой-то спонтанности. Нет, у меня всегда есть очень четкая идея, которую я хочу донести и воплотить в жизнь, как такой уникум, то есть чтобы она была само­достаточна и закрыта.

– Предположим, пришел человек. Он любит Айвазовского и Шишкина. Он не верит современному искусству, но он по каким-то причинам пришёл и в какой-то степени открыт для восприятия. Как ему вести себя? Что делать здесь?

– Мне кажется, что искусство – это, в первую очередь, коммуникация, и любая коммуникация подразумевает под собой какой-то определенный язык. Если человек не хочет знать язык, отвергает его, это значит, что он просто пре­пятствует этой коммуникации. Наверное, у него нет доста­точного желания коммуницировать.

Если человек говорит, что он любит классическое искусство, а всё современное искусство ему непонятно, и это всё мусор, то, значит, он и не пытается вникнуть в этот язык, который так давно нарабатывается художниками, искусствоведами, кура­торами и теоретиками. И если у него такое отношение, то, значит, ему и нет смысла ходить на выставки. Зачем? Конечно, это язык. Мы всегда общаемся друг с другом при помощи языка. Искусство – это точно такой же язык, и нужно точно так же вникнуть в его систему, в его семио­тику, в его код, чтобы начать его считывать.

– Но знаки и символы трансформируются, меняются быстрее, чем раньше, и эта скорость постоянно нарастает. И как с этим быть? Нужно постоянно вникать и следить?

– Это должно происходить естественным образом. Если этого не происходит, это совершенно нормально, значит человек, наверное, очень удовлетворен уровнем своей коммуникации с другими людьми. Значит, ему не нужно это. Если ему не нужно это искусство, то это прекрасно, это замечательно. То, почему я занимаюсь искусством, в некотором роде не мой выбор.

Я просто не могу ничем другим заниматься. Это происходит само собой. И люди, которые помогали мне делать выставку или пришли на нее смотреть, они также одержимы бесконечной жаждой коммуникации и доведением ее до своего максимального предела, до создания супер-коммуникации, то есть доне­сения друг до друга сообщений на очень высоком уровне.

Это для меня единственная задача искусства. И в прин­ципе проект To say it тоже про эту самую коммуникацию и изучение ее механизмов, того, как она существует, как она взаимодействует, как ее можно реконструировать и как она преломляется при этом.

– Ты говоришь, что тебе не близка концепция эли­тарности искусства, но все равно получается какое-то разделение. На тех, кто считывают эту самую коммуни­кацию и понимают эти знаки и коды, и людей, которые по каким-то причинам не умеют, не могут, не хотят.

– Такого искусства очень много, но я, например, очень расстроился, если бы оказалось, что в моих работах нет апеллирования к каким-то сложным теоретическим тек­стам и каким-то пластам философии и искусствоведения. В каждом описании работы максимально изложено то, чем она является, в чем её суть.

– Это понятно. В них видны отсылки к тому же Маклюэну и Барту. И понятно, что ты в этой среде кру­тишься и твое окружение говорит на твоем языке. Но я, наверное, не могу сказать, что большая часть людей, которых я знаю, всё это считывают. Что все без исклю­чения в курсе, чем именно занимались и к чему пришли Маклюэн, Барт, Бахтин, и способны их считать.

– Я не могу сказать, что я хочу, чтобы люди их считы­вали. Прочитав Маклюэна, я просто ещё больше разо­брался в том, о чем сам думал. Я просто использую это знание для создания проектов. Я ни в коем случае не занимаюсь тем, что делаю иллюстрации для каких-то теоретических работ. Мне кажется, это самый большой провал, который может произойти, если заниматься иллю­стрированием теории. Нет, мне кажется, художественные произведения должны порождать новые дискурсы и художник необязательно должен до конца разбираться в том, что он делает.

Для этого есть теоретик. Он каким-то образом, сам до конца не понимая, полуинтуитивным, полурациональным методом доходит до каких-то выводов. Например, когда я рассказываю о своей выставке куратору Саше Буренкову, а потом он начинает писать текст, когда я читаю тест, я очень сильно удивляюсь тому, насколько он правильно и подробно излагает все мои мысли и как легко можно понять всё то, что я пытаюсь создать, как это здорово может уместиться на бумаге. Поэтому всё-таки для меня, наверное, эта ситуация, когда человек пришёл на выставку и не понял, это в каком-то смысле проигрыш.

– Твой? Или зрителя?

– Это мой проигрыш. Но, с другой стороны, есть ещё уровень заинтересованности, насколько человек хочет вникать в суть произведения, потому что всё-таки искус­ство ставит перед собой другую задачу, нежели массовая культура. Мы не пытаемся напичкать зрителя массой каких-то очень приятных или каких-то очень простых доступных образов и доставить ему какое-то удовольствие.

Нет, это обязательно вникание. То есть я подразумеваю, что человек, пришедший на выставку, должен потратить время. Он должен сделать усилие, чтобы вникнуть. Но как родить у него этот интерес, я не знаю. Для меня самого это большая загадка. Просто есть люди, у которых он есть, а есть те, у кого его нет, и есть те, у кого он появляется.

– То есть цель художника – делать свои проекты, свое искусство максимально понятным максимальному коли­честву людей?

– Нет, я думаю, что он хочет разговаривать на те темы, которые не так очевидны. В первую очередь, мне кажется, художник хочет создавать эффект. По крайней мере, мне хочется создавать эффект.

– Провоцировать какую-то реакцию?

– Реакцию тоже. Разный эффект. Например, активисты провоцируют одного рода реакции. У них сейчас это очень хорошо получается. Другие художники, например, фор­малисты пытаются провоцировать совершенно другую реакцию. Это так сложно. Мне кажется, мы ушли в самую глубь, в самые недра.

– Просто я всё больше и больше убеждаюсь в том, что искусство невозможно сделать максимально массовым

– Facebook, например, для меня – это искусство, которое стало максимально массовым.

– Это искусство?

– Да, для меня Facebook – художественный проект. Я верю, что сейчас самые классные художественные проекты очень легко выходят за рамки искусства и становятся чем-то другим. И мы уже перестаем думать о них, как об искусстве.

– Это какая-то тенденция, когда всё расползается и грани между искусством и повседневным теряются

– Определённо. Абсолютно. Оно не может консерви­роваться в этих застывших формах, в которых мы при­выкли считывать всё вокруг. Вещи должны друг с другом перемешиваться. Мне кажется, что самые интересные вещи, самые интересные события в мире возникают на грани между разными дисциплинами: между искусством и политикой, между искусством и дизайном, между модой и искусством, между музыкой и искусством. И необяза­тельно искусством. Между искусством и наукой. Между наукой и whatever. Можно продолжать до бесконечности.

– Если говорить о контексте сегодняшних событий, искус­ство и политика совместимы? Они могут работать вместе, как-то взаимодействовать и создавать какой-то продукт?

– У меня нет каких-то правил, которые я сам придумал в искусстве. Окей, whatever. Чтобы это ни было, если это названо искусством, пускай, это будет искусством, я попы­таюсь считать это, как искусство.

– А кто должен назвать это искусством?

– Художник. На то он и художник. Или даже, если художник так не назовет, но зритель подумает. Марсель Дюшан принес в выставочное пространство писсуар и назвал это искусством. Окей, почему нет.

– Получается, с Марселя Дюшана практически ничего не изменилось.

– Конечно, ничего не изменилось. Он просто все пере­иначил. Я не большой поклонник творчества Дюшана, но просто идея того, что ты можешь принести любой объект readymade в пространство искусства, и то, что этот объект начинает считываться, как искусство, она гениальна. Это гениальная идея. Художнику необязательно заниматься ремесленничеством. Для него важно доносить художе­ственный эффект.

И совершенно неважно, каким образом он это делает. У него есть пространство, территория, на которой подразумевается, что зритель это воспримет. Но сейчас даже пространство размылось, потому что сейчас очень много искусства на улицах, в медиа – везде и вокруг. И это очень классно. Наверное, единственное, что изме­нилось со времён Дюшана, – это как раз-таки ситуация. Если у Дюшана еще есть момент и территория искусства, то у нас – уже нет.

Большинство моих преподавателей, у которых я учился, тоже до сих пор считают, что у них есть территория этого современного искусства. «Территория современного искусства» – я очень часто слышал от Кати Деготь, например. Но я верю, что сейчас и территории уже нет. Есть полная свобода создания художественных действий, акций каким-либо образом и где-либо. Главное, чтобы они работали. Это главная задача. Или не работали, но это уже проблема того, что мы не обратим на него вни­мания, и художник останется неудовлетворенным.

– Меня еще интересует проблема воспроизводимости и тиражируемости. Это тоже актуальная тенденция или всё­таки это некоторое препятствие, которое, грубо говоря, снижает способность искусства произвести эффект?

– Ну, конечно же, художники каким-то образом давно с этим справились. Для меня тиражирование и копирование не является проблемой. Это просто поворот науки, это огромное достижение науки, которое я невероятно ценю. Конечно, искусству приходится адаптироваться, перестраиваться. Но я совершенно не переживаю по поводу уникальности самих произведений искусства, которые я делаю.

Эти постеры, которые висят на стенах могут быть заново напечатаны, видео лежат в интернете, их можно скачать, эта неоновая вывеска может быть сделана по этому же макету в любом другом месте. Я уже давным-давно перестал верить в ауру. Для меня аура произведения искусства абсолютно иссякла. Её нет. Когда я прихожу в музей классического искусства и вижу живопись, для меня она обладает каким-то сильным эффектом, но я понимаю, что это тот эффект, который я уже ни в коем случае не буду пытаться достичь.

– Почему? Это стало невозможным?

– Потому что мы уже живем в другом мире. Но так всегда было. Искусству всегда нужно было адаптироваться. Вернее, даже не нужно было, оно само собой адаптировалось. Экспрессионисты начали рисовать в такой мере, потому что была изобретена фотография и стало очевидным, что нет смысла пытаться очень реалистически передавать реальность.

– Это постоянная трансформация формы, которая отображает актуальность, сегодняшний день. И какие-то медийные проекты – это тоже в какой-то степени форма, и она отображает актуальный день.

– Да, конечно. Медиа среда окружила нас, она так сильно развивается, эволюционирует, так много людей мечтает создать свой новый Facebook и сделать какой-то стартап в интернете. Везде и вокруг интернет. Сегодня он так сильно влияет на нашу жизнь, что, конечно же, худож­ники с головой окунулись в это пространство и работают с ним, осмысляют его, ищут какие-то механизмы. Например, я вообще верю, что первичными импульсами к появлению многих ультрапрогрессивных вещей в медиа являются произведения искусства.

Например, Chatroulette, проект, в котором люди могут спонтанно друг друга видеть, – это же абсолютное воплощение проекта Билла Вайолы в 80-х, когда по телеви­зору в Америке показывали случайных людей, которые сидели перед экра­нами телевизора. В течение нескольких минут идет какая-то передача, потом – рекламный ролик, он прерывался и людям показывали сидящих напротив них людей, которые также точно были засняты сидящими перед телевизором. Очень классный проект.

– А что получается первичнее: форма, содержание, эффект?

– Первичнее? Мне кажется, у всех художников по-разному. Я знаю, что для меня первичнее… Для меня пер­вичнее… на самом деле, нет… так интересно… очень классный вопрос. Для меня это всегда взаимосвязь. Есть какое-то содержание, но оно всегда диктуется теми условиями языка, с помощью которого оно доносится. То есть, если я при­думал какую-то идею, в процессе материализации этой идеи я всё равно буду обусловлен тем медиумом, который я возьму для использования. Мои проекты часто бывают об этой ситуации.

Например, видео Virtual Amplification, в котором мы пытаемся познать вопрос смысла существо­вания, но вместо этого погрязаем в архитектуре вирту­ального пространства, которое для нас создали. Начинаем это бесконечное путешествие по папкам, подпапкам.

Эта работа для меня как раз очень обнажает ситуацию, когда я как художник придумываю какую-то идею и она является уникумом, она как бриллиант, но, пока я буду пытаться реализовать её и донести до зрителя, мне нужно будет пробираться сквозь дебри материального реалистического мира, который будет постоянно мешать или наоборот каким-то образом помогать мне делать проект. Поэтому я не знаю, что первичнее, но я всегда начинаю от идеи, а когда я выбираю медиум, то идея может очень сильно преломиться и исказиться. Или сам медиум её так сильно меняет, что может получиться совершенно не то, что я придумал, но мне это может нравиться.

– Как, на твой взгляд, поменялась роль художника?

– Для меня искусство вышло за пределы самого искус­ства. Когда художник мыслит себя творцом каких-то визу­альных образов, которые создают какие-то впечатления, – для меня это не современный художник. Современный художник порождает дискурсы, рождает какие-то вопросы, создает какие-то новые ситуации, которые начинают сами по себе работать. Например, то, что про­исходит с Pussy Riot, – это же великолепный художе­ственный проект. Они своими действиями родили вокруг такой сильный эффект, который работает без их участия, развивается с геометрической прогрессией. Это такой мощный художественный эффект, и их message, который был заключен в проект с самого начала, стал очевидным и хорошо считывается любому человеку. Это классно. Это классное искусство. Мне нравится такое искусство.

– То есть Pussy Riot – это тоже объект искусства?

– Конечно.

– Я недавно пересмотрела клип Шнура, записанный в Питере на улице Джамбула. Он там в своей нецензурной манере поет о том, что Москва сгорела, сгорели все: и Pussy Riot, и Собчак, и Медведев, и Путин. И о том, что все достали с этой темой. Примерно в этом ключе. У тебя нет такого, что всё это трётся-перетирается и уже сил нет это видеть и слышать?

– Конечно, есть. Сейчас происходит то, от чего нам всем придется очень скоро абстрагироваться. Это все становится банальным. Это ужасно неинтересно, об этом неинтересно разговаривать, об этом уже все прочитали и написали, перепостили на Facebook’е, все поговорили. И это начинает терять эту магию, к которой и стремится всё время искусство. Такая банальность – это самый большой враг для искусства.

Если ты делаешь что-то банальное, оно уже не работает. Ты приходишь, считываешь, и у него нет этой магии и силы. Всё это началось еще в 90-х, когда Осмоловский занимался своими акциями, потом ещё недавно была группа «Война», теперь – Pussy Riot – это такая максимально накаленная комета, которая вонзилась, ударилась, упала и она горит, и вокруг неё дым. И всё это становится таким банальным скучным и неинтересным. Это действительно так. Я понимаю, о чем ты говоришь, я понимаю, что имеет в виду Шнур. Но я его не очень люблю.

– Он просто озвучил ощущения большинства

– Ну да, это ощущение говорит о том, что надо искать новые формы. Это стало уже неинтересным. Поэтому происходит прогресс искусства, поэтому всё так быстро меняется. То, с чего мы начали наш разговор. Да, если ты хочешь порождать новые дискурсы, новые интересные вещи, новые интересные ситуации, тебе всё время нужно быть в теме.

Всё очень быстро меняется, всё очень быстро происходит в нашем медиализированном мире, где инфор­мация из-за одного нажатия пальца распространяется сразу же на весь мир. Всё очень сильно ускорилось. Я не знаю, хорошо это или плохо – это сложно. Я не успеваю за всем этим. Я не знаю, как с этим быть, но я работал с этой темой, темой того, что всё очень быстро проис­ходит. И у меня была серия постеров в рамках To say it, где я писал How much is enough?. Наверное, когда-нибудь какой-нибудь художник точно также ответит на How much is enough?, как я ответил на How long is now?

1 —

3260

Автор