Круги голов

Виктор Мазин

Круги голов1

«Да не верти же ты головой!» – орёт учительница. Как же она не поймёт, что голова может вращаться и в непод­вижной голове! Голова лежит неподвижно на подушке, и вот она уже закручивается в сон:

18/19 декабря 2009. Калангут. «Шизомаленький Мук»

Как будто я это – разные люди. Точнее, я – это головы в чалмах. Точнее, это одна и та же голова, только раз­ного цвета. Разноцветные головы в чалмах кружатся по часовой стрелке, будто ожившая иллюстрация к сказке Вильгельма Гауфа «Маленький Мук». Будто я – это многоголовая гидра, которая никогда не может уснуть, потому что пока засыпает одна голова под чалмой, другая просыпается. Засыпает другая, просыпается третья. Тело при этом как бы одно, хотя на картинке его вообще нет. Только головы мальчика и вращаются.

1. Я И "Я": ПЕРЕКЛЮЧАТЕЛЬ И ПЕРЕКЛЮЧКА

Проснувшись от этого сна в пять утра, я тотчас приступил к его записи, как обычно, не задумываясь, так сказать, в автоматическом режиме, но вдруг застыл: как писать место­имение я, в кавычках, или без кавычек? Если без кавычек, значит речь обо мне: «Как будто я это – разные люди». Если в кавычках, значит – об инстанции «я»: «Как будто “я” это – разные люди». Речь, конечно же, и обо мне, и о «я» «вообще», и о несовпадении я живущего и я говорящего, я, о котором я говорю, и я, которым «я» говорится. Я является из этого несовпадения, высовывает голову из промежутка.

Я – это не только разные люди, но еще и устройство переключения регистров, то есть по-английски shifter. Клавиша shift меняет регистр: я/Я. Я – клавиша shift. «Я» – не субстанция, а инстанция, проявляемая призрачным следом, который производит трансформацию: вначале «я это – разные люди», затем «я – это головы в чалмах» и после этого я – «это одна и та же голова».

Первая фраза – фрейдовская: я – это констелляция иденти­фикаций с другими, это разные люди, их черты, следы отно­шений с ними. Здесь исток того, что Гваттари называет кол­лективным устроением семиотизации, и здесь же еще одна необычайно важная его мысль: «чтобы продолжать жить, нужно вращаться по поддерживающим жизнь орбитам».

Вторая фраза указывает на то, что важнее всего для меня голова, и голова – не одна. Да к тому же все они покрыты – в чалмах. Здесь, с одной стороны, речь идет об идентифи­кации с головным означающим, с другой, – о том, что иден­тификации всегда уже скрыты, бессознательны, под чалмой, выполняющей роль крипты сна.

Третья фаза – унифицирующая: я это как бы одна и та же голова, одна и та же черта идентификации, след которой сохраняется во всем спектре многоголовой гидры: «я – это многоголовая гидра». Этим дело не ограничивается, поскольку я это еще и сам процесс трансформации, переключения.

«Я», с одной стороны, это символ, обозначающий гово­рящего. С другой стороны, «я» это индекс, указывающий на говорящего в его высказываниях. Такую двуликость «я» Есперсен назвал шифтером, или в терминах Пирса – инди­кативным символом. Местоимение «я» обозначает лицо, которое говорит «я», рассуждая обо всем на свете.

С одной стороны, «я» обозначает свой объект, будучи соотнесенным с ним по «условно принятому правилу», и в разных языках это же значение закреплено за такими разными последова­тельностями звучаний, как ich, je, то есть, «я» – это символ. С другой стороны, знак «я» обозначает свой объект, «находясь с ним в реальной связи». Слово «я», обозначающее говорящего, «реально» связано с высказыванием и, следо­вательно, функционирует как индекс.

Индикативные символы, в частности личные местои­мения, как пишет Якобсон, представляют, сложную кате­горию, лежащую на пересечении кода и сообщения. Они принадлежат к тем элементам языка, которые поздно усва­иваются детьми и рано утрачиваются при афазии. Ребенку, научившемуся отождествлять себя со своим именем соб­ственным, нелегко привыкать к таким отчуждаемым именам, как личные местоимения: для него нередко оказывается затруднительным говорить о себе в первом лице, в то время как собеседники называют его «ты». Ребенок вынужден уста­навливать монополию над местоимением первого лица:

Не смей называть себя «я». Только я это я, а ты – только ты.

Сновидение рассеивает эту монополию. «Я» – гетерополия. Более того, «я» – гетерономия, это якобы автономия, обре­таемая в иллюзии окончательной победы над гетерономией. Я пребывает в гетерономии, по той причине, как говорит Деррида, что не может видеть глаз другого одновременно как видящий и как видимый.

Тот виртуальный и невидимый взгляд, который во сне преобразует меня во множество, это как бы мой взгляд, по меньшей мере, мой синтетический взгляд вспоминающий сон. Этот взгляд Деррида называет «самой призрачностью». Вот и получается, что «я это – разные люди», и все они называют себя «я». В сновидении «Шизомаленький Мук» я – это и разные головы, и «одна и та же голова».

Шизомаленький Мук переносит в зону субъективации­де-субъективации, в промежуток собирания и роспуска «я». Тело в этой картине шизокружения я есть, и его нет: «Тело при этом как бы одно, хотя на картинке его вообще нет». Тело – одно-единственное, но при этом оно, это одно всегда уже по ту сторону голов. Агамбен, глядя на эту картину, говорит: «Это выглядит так, словно в головокружительном процессе гетерономических субъективаций что-то всегда пережи­вает я, словно я – будущее или остаточное – генерируется в каждом акте говорения я».

Эхо подхватывает: «говорения­я-я-я-я-я-я-я…». Я переживает я. Это переживание вот-вот откроет горизонт истории как различие времен. Одна голова переживает другую, становится другой и… остается все той же: «это одна и та же голова, только разного цвета». Таков закон повторения. Такова гетерономия первого лица отнюдь не единственного числа. Такова калейдоскопическая геоме­трия промежутка, выпускающего на свет гидру.

Калейдоскоп, кстати, был одной из самых моих любимых в детстве игрушек. С ним мог конкурировать разве что фильмоскоп. Теперь их место занял онейроскоп. Онейроскоп и показывает семиголовость символической дифференциации воображаемой топологии мест, имений призрачных местоимений.

«Я» оказывается совсем не простой категорией. Даже лингвисты, по словам Якобсона, не могут толком опреде­лить общее значение слова «я» и «ты», обозначающих одну и ту же функцию постоянно сменяющихся субъектов. С одной стороны, «я» является в отношении к другому «я», с другой стороны, оно обретает устойчивость в различении с «ты», которое тоже поначалу неопределенно.

Лакан подслушивает, как ребенок повторяет сказанную ему фразу вместе с услы­шанным «ты», вместо того, чтобы заменить его на «я». В этом «ты» содержится приказ, желание другого. «Мы ничего не знаем, по крайней мере – поначалу о той конкретной точке резонанса, где располагается в представлении малень­кого субъекта индивид. Вот в чем его проблема».

Особенность шифтера, как мы видим, заключена в отсут­ствии единого, общего, постоянного значения. Якобсон ссы­лается на Гуссерля, написавшего Das Wort «ich» nennt von Fall zu Fall eine andere Person, und es tut dies mittels immer neuer Bedeutung, т.е. слово «я» называет от случая к случаю разных людей, то и дело обретая новое значение. Я многозначно. Оно – «многоголовая гидра». Голов я семь:

2. ТАНКА БАРДО

Записав сновидение, я тотчас его зарисовал, будто слов ему мало. У меня, как следует из рисунка, и сомнений нет в том, что голов семь. «Разноцветные головы в чалмах кружатся по часовой стрелке, как будто ожившая иллюстрация к сказке Вильгельма Гауфа “Маленький Мук”». Невидимая стрелка часов указывает на шифтер. Шифтер – стрелка.

По поводу семерки в голову мне мгновенно приходит сло­восочетание «цветик-семицветик». Можно сказать, что мой сон и о «я», и о видимом мире, и о свете, и о цвете. С детства мне запала в память «формула цвета»: Каждый Охотник Желает Знать Где Сидит Фазан. Вращающиеся головы в чалмах разноцветны, и цветов семь: красный – оранжевый – желтый – зеленый – голубой – синий – фиолетовый.

И весь этот спектр сворачивается в «ничто», в белый цвет, в белый призрак. На латыни spectrum – видение (specto – смотреть, видеть), представление, призрак. Как тут не вспомнить Фрейда: я – это, прежде всего, представление, т.е. всегда уже видение, призрак! Spectre и по-французски, и по-английски это в первую очередь призрак, привидение, а уж потом спектр. К тому же это не отдельные цвета, а скорее – пере­ливающийся семью цветами свет, типа того, что излучает в индуистских храмах психоделически счастливый Ганеша.

На оформление сновидения повлиял не столько этот сло­ненок, сколько танка, в которые я накануне внимательно всматривался на тибетском рынке. Особенно меня притя­нули сюжеты бардо, ведь Бардо Тхёдол, Тибетская Книга Мертвых занимала особенное место в моей юности. Впрочем, в данном случае важно лишь само слово бардо, означающее промежуточное состояние, меж-двух, интервал.

Сейчас мне не хочется вдаваться в подробности деконструкции Деррида с его espacement и entre-deux, но бардо – как раз промежуток пространства становления времени и промежуток времени становления пространства. Бардо – не только промежуток умирания, устремленного к перерождению, но и промежу­точное состояние сна. Бардо сна – чалма сна.

Кто изображен на моем рисунке? Кто-то между чело­веком и котом. Кто-то между ребенком и взрослым. Кто-то между мной и Маленьким Муком. Кто-то между моим соб­ственным я и не мной. Тот, кто мог бы центрировать кар­тину в сновидении, отсутствует. Тот, кто мог бы сказать в нем «я» на время сновидения мертв. В сновидении семь я, буквально семья рассеивающихся идентификаций, каждая из которых – бардо воображаемого я.

3. ГИДРА О СЕМИ ГОЛОВАХ, ИЛИ ПРИЗРАК СЕМИ ЛЕТ

«Разноцветные головы в чалмах кружатся по часовой стрелке, как будто ожившая иллюстрация к сказке Вильгельма Гауфа “Маленький Мук”».

Все станет на свои места, если исправить одну «ошибку». Часовая стрелка кружит по семи головам, она кружится семь лет, но не в «Маленьком Муке», а в «смежной» сказке, «Карлик-Нос». Пытаясь вспомнить содержание «Маленького Мука», я явно путаю его с «Карликом-Носом». Не удивительно, и не только потому, что обе сказки из одной книги Гауфа, а потому, что обе они повествуют о маленьком мальчике, о карлике.

И в одной, и в другой сказке речь идет о головах. Причем, в «Карлике-Носе» автономия голов явлена еще ярче. Автономия эта может обернуться обезглавливанием. Так, когда Герцог приходит в негодование от того, что после всех лет идеальной службы поваром, Карлик-Нос не в состоянии приготовить идеальный паштет, поскольку в нем не хватает одного ингредиента, он говорит другому герцогу: «клянусь своей герцогской честью, завтра я представлю вам либо паштет по вашему вкусу, либо голову этого негодника, торчащую на пике у ворот моего дворца». Вот так, либо паштет, либо голова.

Семь голов – это семь лет во сне! Ведь головы вращаются по часовой стрелке, они отмечают, как проходят годы, как идут лета двенадцатилетнего – по числу часов мальчика. И вновь: шифтер – стрелка. Я – это время. Я – то, что то и дело как будто бы сохраняется неизменным, то, что собирается в качестве «того же самого» в пробуждении, то, что зати­рает гетерономный субъект, то, что образует консистентного шизомаленького Мука.

И в то же время я – то, что то и дело изменяется. Вплоть до неузнаваемости. В этом и состоит ужас безумия: а что, если я себя больше не узнаю, а что, если меня не узнают другие? А что если один промежуток не будет согласован с другим, и история разорвется, и одна голова не вернется к телу гидры, оторвется от других голов?

Что же случилось с тем, кто, проснувшись, обнаружил себя Карликом-Носом? Прежде чем накормить красивого маль­чика Якоба, который помог ей дотащить корзину с капустой с рынка, старуха произносит жуткие слова: «Садись сынок… Садись, человечьи головы не такие уж легкие, да, не такие уж легкие». Якоб с недоумением говорит, мол, он кочаны капусты нес, а старуха со смехом поднимает крышку корзины и показывает ему человечью голову. Думаю, голов там было семь, хотя Гауфу и одну предъявить достаточно.

После этого старуха кормит Якоба кисло-сладким супом с особыми травами и кореньями. Поев, он засы­пает и превращается во сне в белку. Галлюцинаторной белкой служит он старухе семь лет. После серии снов и снов во снах он, наконец, пробуждается со словами: «И привидятся же такие сны, прямо как наяву!»

Постепенно до него доходит, что проспал он семь лет и проснулся не Якобом, и не белкой, а карликом с огромным носом, которого не признают ни мать, ни отец. И это, наверное, самое страшное – даже не то, что прошло семь лет, и он стал уродцем, а то, что в результате его не признает мама: «Ступай своей дорогой!

С меня ты, мерзкий урод, своим кривляньем ничего не заработаешь». Неузнаваемый дру­гими Якоб находит зеркало и смотрится: «глаза у него стали маленькими, как у свиньи, нос чудовищно вырос и навис надо ртом и подбородком, шеи будто и в помине не было, потому что голова ушла глубоко в плечи и ворочать ею из стороны в сторону ему было очень больно. Ростом он был все тот же, что и семь лет тому назад, когда ему было только двенадцать; но в то время как все прочие от двенадцати до двадцати растут в вышину, он рос в ширину, спина и грудь у него сильно выпятились и смахивали на небольшой, но туго набитый мешок».

Здесь и пришла пора сказать, до какой степени эта сказка, жившая в тайниках бессознательного, пробуждалась моей жизнью. Мне не было семи лет, когда родители отдали меня в школу. Так что в классе я был самый маленький и по воз­расту и по росту. Могло ли это не быть предметом насмешек?! К счастью, я не был изгоем; в общем, ко мне относились хорошо. Но при этом внутренней настороженности, готов­ности к тому, что сейчас может что-то случиться, было предо­статочно. Так однажды и случилось.

Стряслась история, к которой я, моё я, то и дело возвращается, история, которую я не перестаю описывать. Стрелка вращается назад. Мне семь лет. Уроки закончились, но нужно остаться на внеклассное мероприятие. В классе появляется пионервожатая – огромная девица класса из седьмого. Она приходит, чтобы нами, малы­шами, командовать. Она приходит, чтобы нас строить, чтобы, унизив нас, стать главнокомандующей.

Она приказывает: «По порядку становись!» Мы строимся. Она перед нами. Огромная, ноги на ширине плеч, уже незаметно облачается в форму штандартенфюрера СС. Её взгляд свирепо вторгается в меня, стоящего в середине шеренги, рядом с друзьями. И вот она уже рычит: «А ты, клоп, чего здесь встал?! А ну, пшёл в конец шеренги!» Моё место – не с друзьями, оно – не среди людей. Оно – на краю, в конце строя.

Благодаря этому удару я стал писать. Пошел домой, составил с помощью старшего брата шифр и латинскими буквами написал на фиолетовой обложке разлинованной тетрадки слово KLOP. Роман был готов за один день. Я исписал всю тетрадь мытарствами главного героя, Klopa. К сожалению, помню только саму эту давным-давно поте­рянную тетрадь, но не содержание своего первого и, скорее всего, последнего романа.

Через роман, кстати, явно сталкиваешься с многоголовой гидрой я, по крайней мере, для начала, с неоднородностью этих самых я, ведь очевидно, есть я, которое пишет, и есть я, которое выписывается. И «я», которое выписывается, тоже неоднородно; оно дробится на разноцветных персонажей, говорящих разными голосами. Бахтин в этой связи говорит о полифонии. Многозвучие – неизбежно.

Субъект письма – субъект множества. Писатель не только сам ведет письмо, точнее, не только им ведом, но и оказывается в письме. Как говорит Лакан, субъект с момента своего появления на свет «чувствует, что ему уже предназначено определенное место – не только в качестве того, кто сам ведет речь, но и в качестве атома конкретной речи. Двигаясь в кругу образуемого этой речью танца, он сам, если хотите, является сообщением. Сообщение это записали на его бритом черепе, и сам он, весь без остатка, вписан в последовательность сообщений».

Атомы конкретной речи продолжают кружить вместе с Гауфом. В том самом 1-В классе я сидел за одной партой со своим лучшим другом, Гришей, отличительной чертой которого была огненная шевелюра. Теперь мне кажется, что мы подружились, помимо прочего, еще и ввиду «мар­гинальности» – маленький и рыжий.

В этой дружбе содер­жится еще одна лютая травма. Ох, как не хочется ее вспоми­нать, и уж тем более, делится с кем-то. В общем, речь идет о прозвищах. Страшны те мгновения, когда лучшие друзья ссорятся! Понятно, что Гришу я обзывал Рыжим. А вот он меня… Помню его перекошенное от злобы лицо и сегодня. В запале ненависти швырял он мне в лицо, семилетнему: «Карлик Нос!». Как он мог!

К слову Нос еще нужно будет вернуться, а сейчас – от семи­летнего к семицветику. Он здесь весьма уместен. Он указы­вает на волшебную траву, погрузившую Якоба в галлюциноз: «Карлик в раздумье разглядывал травку; от нее исходил пряный запах, который невольно напоминал ему сцену его превращения; стебли и листья были голубовато-зеленоватого цвета, а цветок огненно-красный с желтой каемкой».

Цветов в этом описании пять (голубой, зеленый, оранжевый, красный, желтый); спектр урезан справа (не хватает синего и фиоле­тового). Итак, Якоб принимает вкусночиху и претерпевает трансформации: «Тут он почувствовал, как у него вытягива­ются и трещат все суставы, как из плеч поднимается голова; он покосился на нос и увидел, что тот все укорачивается и укорачивается, почувствовал, как выпрямляются спина и грудь, как удлиняются ноги».

4. ГИДРА О СЕМИ ГОЛОВАХ, ИЛИ ПРИЗРАК СЕМИ ЛЕТ

Я – голова в том смысле, что всю жизнь работал головой. Я был, как говорили мама с папой, семи пядей во лбу. Родители всегда поражались, когда я делал что-то руками. С моими руками проблемы были не столько у меня, сколько в представлении родителей. Они были уверены, что у меня работает только голова. Интересно, что не сам я, а Олеся обратила внимание на композицию моего семейного романа: моя сила – в голове, и только на стадионе имени Эдипа у меня есть возможность выиграть матч у отца, забить ему в спорах побольше голов, думаю, не менее семи. Семь голов в одном матче!

В общем, у меня в голове голова. И не одна. «Тело при этом как бы одно, хотя на картинке его вообще нет. Только головы мальчика и вращаются». Маленький Мук был сложен странным образом: «на туловище его, маленьком и хрупком, сидела голова, размером куда более объемистее, чем у других людей». По вечерам, когда Маленький Мук прогуливался по крыше своего дома, то с улицы казалось, что по дому катается одна огромная голова.

Нужно сказать, что из всех сказок детства, я помню именно эту. Не то, что бы я помнил ее содержание. Нет. Оно-то как раз оказалось вытесненным. Я помню саму книжку, как она выглядела, ее иллюстрации. Помню, что она меня потрясла. Это была самая… нет, не могу ска­зать любимая сказка, но самая запавшая в душу. В общем, каким-то образом это была история обо мне.

Хотя нельзя уж прямо так сказать, что отец меня недолюбливал, как Мука, да и уж точно, если и недолюбливал (поскольку в рамках «официального» семейного романа я был сыном мамы, а мой старший брат – сыном отца), то никак не из-за малого роста.

Да и из дома меня никто не изгонял. Из всей этой истории лучше всего я помню сцену первичного нарцис­сизма, собственно, только эту иллюстрацию я, пожалуй, и помню: изгнанный Мук съедает фиги с дерева и отправля­ется к ручью, чтобы утолить жажду. «Каков был его ужас, когда он увидел в воде собственное отражение, украшенное длинными ушами и мясистым длинным носом!»

Почему я мог запечатлеть эту сцену? Одна причина – не в ушах, с кото­рыми у меня всегда было все в полном порядке (с самого раннего детства родители то и дело поражались моему тон­кому слуху, но уши при этом не были ни оттопыренными, ни по-ослиному длинными). Все дело – в носе, который, как то и дело подчеркивала мама, выдавал мою/нашу инаковость. Это была самая опасная часть лица.

Глядя на нее, было понятно, что я – другой, не свой, еврей. Собственно, только это и означало еврея – всегда уже не-свой, и нос – тому свидетель. Маленький Мук и Карлик-Нос – евреи? Судя по всему, этот вопрос формулировался где-то вдали от поля моего сознания. Мама всегда подчеркивала, что выделяться нельзя.

Так можно задеть других людей, а другие, в отличие от нас, не просто другие, а местные. Они-то на месте, у себя дома, а вот, где мой дом... Да понятно, там, где мама, там и дом. Мама говорит: «Не выделяйся!» Как же можно не выделяться, если выделя­ется этот самый нос. И чуть что лицо Гриши искажается, и он цедит сквозь зубы «Карлик Нос!»

Успокаиваться на тему этого, так сказать, головного означающего я стал в юности, особенно после прочтения рассказа Акутогавы Рюноскэ про человека с таким длинным носом, что эту выдающуюся часть ученикам при­ходилось поддерживать во время еды палочками, чтобы можно было доставить пищу в рот. Потом этот человек решил сделать «операцию».

Ученики оттоптали ему нос так, что тот резко уменьшился в размерах. И что, учитель, укоротив свой нос до «нормального», стал счастливее? Понятно, что нет. Утратив свой главный признак, свой, можно сказать, симптом, он перестал быть собой. Его пере­стали узнавать. Его перестали признавать.

Впрочем, в истории Маленького Мука события развива­лись вполне благоприятно. Мук съел фиги с другого дерева, и это повторное действие избавило его от ослиных ушей и огромного носа. Гомеопатическая магия, конечно же, подействовала и в случае Карлика-Носа, которому гусыня Мими сказала: «если ты отыщешь травку, о которой думала старуха во время колдовства, то чары буду с тебя сняты».

С помощью гусыни Якоб находит вкусночиху, и травка его расколдовывает. Важно повторение, вводящее в символи­ческое поле историзации. Режим повторения выводит и Маленького Мука, и Карлика Носа из ослиного нарцис­сизма, из нарциссизма с носом.

5. ГОЛОВА КРУГОМ ОТ ЧЕРТОВА КОЛЕСА

Повторение может быть представлено и как вращение. «Только головы мальчика и вращаются». Голова кругом от этого представления. Причем, буквально: голова идет по кругу. Впрочем, нужен другой маршрут, ведь то, что я сразу не записал, и что не сумел зарисовать, это характер движения голов. При кружении голова не переворачивается, а сохра­няет, подобно кабинке на чертовом колесе, свое вертикальное положение. Вращение есть, и его нет.

Картину кружения можно рассматривать и как движение мыслей, как распри между головами. На эту мысль меня навела мысль не о сновидении, а о расстройстве сна в сно­видении: «я – это многоголовая гидра, которая никогда не может уснуть, потому что пока засыпает одна голова под чалмой, другая просыпается. Засыпает другая, просыпается третья».

Если речь идет о гидре, то слова «пока усыпишь одну…» явно звучат, как «пока не убьешь одну…». Семь голов отмерь, семь раз отрежь. Сон в этой идиоме – метафора смерти. Как будто я боюсь уснуть и не проснуться. На страже чего это голова? На страже жизни? Реальности? Реального? Сон показывает: на страже реальности.

Иногда, когда я долго не могу уснуть, в голову приходит мысль, что в голове не просто слишком много мыслей, но какой-то восточный базар. В голове – спор, причем не мой с кем-то, воспроизводящий возможную ситуацию в реаль­ности, а между различными инстанциями, различным «я», между головами в голове. Во сне происходит полифоническое различение множественного числа «я». В такие моменты мне становится чуть ли не смешно от такой полемики и возникает мамин вопрос, а не слишком ли я развил голову? Этот вопрос откликается двумя историями.

История первая. Как-то одна девушка озадачила меня своими словами, озадачила потому, что были мы с ней едва знакомы. Мы поговорили две-три минуты, и она с легким возмущением сказала: «ты слишком умный!». Удивился я потому, что говорили мы о каких-то банальных вещах, и никаких «синхрофазотронов» и «Гегелей» в разговоре не было. В этой фразе меня заинтересовало только лишь одно слово – «слишком». «Что значит слишком? О каком таком излишке ты говоришь?» – спросил я. «А значит это, – отве­тила она, что живешь ты не в настоящем большом мире, а в другом, маленьком вымышленном мире».

«А в каком таком большом мире живут другие?» – наивно спросил я. «Они смотрят одни телепередачи, слушают одни песни…». Она была права по поводу этого мира как мира медиаль­ного, мира телепередач, синхронизирующих жизнь людей. «Что ж, так и есть», – согласился я, и не преминул добавить, что мне как-то в моем маленьком вымышленном мирке живется лучше, чем в ее большом.

Впрочем, есть здесь непри­ятный резонанс: маленькому человеку, Маленькому Муку – маленький мир. На первый взгляд удивительно, однако, что в высказывании девушки не было сожаления, а было явное раздражение. Если ты живешь в настоящем большом мире, а я в вымышленном маленьком, то тебе бы меня пожалеть, а ты злишься! На вопрос об «излишке» девушка так ничего и не сказала.

Наверное, этот вопрос о «слишком» был уже «слишком». Впрочем, думаю, причина возмущения была понятна: излишек указывает на наслаждение. Получается так, что в маленьком вымышленном мире есть какая-то особая форма наслаждения, которая, что, пожалуй, самое важное, похищена у большого настоящего мира, которому теперь чего-то не достает. Большой мир теперь – не достаточно большой. Люди большого настоящего мира страдают якобы из-за партизанов маленького вымышленного мира.

История вторая. Мама всегда волновалась за мою голову. Вечно она повторяла, что голову нужно беречь, не пере­гружать ее, будто это руки, натруженные в забое, или ноги стайера. Вот голова от трудов то ли праведных, то ли нет, кружится. Кружится без тела. И она – не тело без органов, а голова без тела.

Всё это так странно, ведь я помню из дет­ства не перегруженную голову, а ноги, уставшие от беготни по футбольному полю в жажде забить побольше голов, или руки, уставшие от паяльника. Кстати, и у Маленького Мука было, помимо головы, еще кое-что выдающееся – кинжал. За широким поясом «торчал длинный кинжал, – такой длинный, что неизвестно было, кинжал ли прицеплен был к Муку или Мук к кинжалу».

Кружение головы задается в пространстве от времени и задает их. Кружение головы во времени. Головокружение времени. Если я это, прежде всего, представление, то, что предстоит, стоит в пространстве передо мной, и то, что во времени мне предшествует, то оно открывает пространство, в котором возможно становление времени. В котором воз­можны развитие, диалектика, движение.

В этом странном пространстве становления времени и возможна одиссея. Я очень хорошо помню, как во времена болезни в детстве, когда была высокая температура, возникали жуткие, не понятно откуда приходящие видения бесконечно расширяющегося пространства белых карликов, закручивающих в воронку черной дыры времени. В эту воронку, кружась, закручивался призрак смерти и разлуки.

Одиссея Маленького Мука традиционна. Когда его роди­тели умерли, родственники выгнали его из дому, и пошел он скитаться по белу свету. Работу он себе нашёл у одной старухи – ухаживать за ее любимыми кошками, да собаками. Именно собака ему, кстати, помогла, когда ему пришлось от старухи удрать из-за проказливых кошек. Собака является ему во сне и объясняет, как обращаться с туфлями-скоро­ходами и тростью для поиска кладов. Онейрособака знает.

6. ГОЛОВА КРУГОМ ОТ ЧЕРТОВА КОЛЕСА

Вмешательство субъектов создает многоголовое соб­ственное я. Вмешательство субъектов в конституирование субъекта ведет к многоликому, многоголовому субъекту­поликефалу, le sujet polycephale, как называет его Лакан. Причем, парадокс заключается в том, что много голов бук­вально ведет к утрате головы, к безголовости:

«Субъект, преображенный в поликефала, приобре­тает черты акефала, субъекта обезглавленного. Если существует образ, который мог бы воплотить в себе фрейдовское представление о бессознательном, то это, разумеется, и есть образ субъекта-акефала, субъекта обезглавленного – субъекта, у которого нет больше эго, субъекта за пределами эго, субъекта, смещенного по отношению к эго, не имеющего в нем части, но при всем том субъекта говорящего, ибо именно он внушает действующим во сне персонажам те лишенные смысла речи, в бессмысленном характере которых и кроется как раз источник их смысла».

Безликое, безголовое собственное я и оборачивается субъектом бессознательного. Собственное я как при­зрак целостности, связности распускается в сновидении, мираж единства рассеивается. И обнаруживается кру­жащая вокруг оставшейся пустоты метель означающих, представляющих субъекта другим означающим. Именно они и придают видимость, придают устойчивость вооб­ражаемой картине. Только акт именования и позволяет человеку различать объекты, сохранять их постоянство.

В анализе сновидения об инъекции Ирме Лакан говорит о двух пределах символической матрицы. На одном пределе исчезает субъект, на другом обнаруживается галлюцинация научного реального: «В снови­дении этом налицо признание того, что за неким пре­делом субъект неизбежно выступает как акефальный, обезглавленный. На этот предел и указывают буквы AZ в формуле триметиламина. Именно здесь и находится в этот момент я [je] субъекта».

Когда многоголовая гидра я, наконец, обессилев, падает, может раздаться голос. Свидетельствует Лакан: когда «гидра потеряла все свои головы, голос, который теперь ничей, выводит формулу триметиламина как окончательное, всему подводящее итог слово. И все, что слово это хочет сказать, сводится к тому, что оно не что иное, как слово». Гидра бессонницы теряет головы, чтобы свои формулы выводил голос. Голос пишет по ту сторону падающих голов.

Кинжал субъективации срезает головы, будто кочаны капусты.

7. КИНЖАЛ ЛЮБВИ

Не только во сне утрачивается голова, её можно и от любви потерять. Вот две совершенно разные истории, про­изошедшие одна за другой. Две истории – два потерянных головных убора, две утраченных чалмы. Две истории – два непохожих случая завороженности.

Первую историю можно озаглавить так: «Мне снесло голову в соборе в Толедо». В этом готическом соборе меня вдруг захватила одна «деталь» – огромное отверстие высоко над головой,облепленное ползущими барочными фигурами (да простят меня знатоки архитектуры за столь детское описание!). Задрав голову, я простоял под дырой, не помню сколько.

Оказавшись на улице под дождем со снегом, я обна­ружил отсутствие головного убора и вернулся в собор. От моей «чалмы» и след простыл, так что я опять задрал голову и принялся смотреть вверх, в межпространство, обрамленное ползущими скульптурами. Вообще-то, исчезновение головного убора было странным поскольку никаких людей не было, ни в соборе, ни на улице.

Как только на пути попался магазин с головными уборами, я купил себе новую кепку. В ней через несколько месяцев я приехал в Киев. Там и случилась вторая история. Мы долго договаривались с Аней, куда бы сходить вместе, в кино, на выставку или в кафе. Наконец, после моей лекции мы оказались в кафе.

Разговор нас захватил, так что мы совсем забыли о времени. Мы проговорили несколько часов, потом она на минутку выходит, и в этот момент я обнаруживаю, что моей «чалмы» нигде нет. Когда Аня возвращается, я говорю, мол, не понимаю, куда делся мой головной убор. Она хохочет. «Что?» – спрашиваю я. «Не понятно?» – в психоаналитическом духе спрашивает она, – «Потерять головной убор – потерять голову».

Терять голову от любви. Для меня эта идиома имеет не метафорический, а некий невозможный буквальный смысл. Буквальность эта связана с одной травматической сценой, сценой, никак толком не выписывающейся, сценой, сви­детелем которой я стал, когда мне было уже не семь лет, а, думаю, девять-десять. Дело было в сквере с кустарниками, расположенном недалеко от нашего дома. Эта сцена точно отмечена в моей голове временем: V часов.

Тучи сгущаются. После затишья, будто кто-то поставил реальность на паузу, я вижу, как непонятные люди выносят на руках из сквера что-то жуткое. На меня смотрит только рана отрезанной головы. Мужчины несут на руках молодую женщину, которая перерезала себе горло. Порез глубок настолько, что голова вот-вот отлетит от тела и покатится прямо мне под ноги. Не знаю, откуда, но у меня есть знание, что эта женщина сошла с ума от безумной любви и покончила с собой.

Сцена эта вписалась в мою историю как «мои индейцы». В тринадцать лет я потерял голову от музыки. Слушал я музыку, можно сказать с рождения, поскольку мой старший брат ей профессионально занимался, но в тринадцать лет я обрел свою собственную музыку, звуки которой, как сказал бы Гваттари, прописывали конфигурацию моего станов­ления-субъектом.

Одним из главных конструкторов утра­чиваемой головы стал «безбашенный» Джим Моррисон, всю свою жизнь возвращавшийся к одной и той же сцене из детства: он ехал с родителями на машине, и вдруг увидел перед собой окровавленные тела индейцев, разлетевшиеся во все стороны на дороге в результате аварии грузовичка2.

Его индейцы – моя обезглавленная девушка.

 

 

  • 1 Этот текст представляет собой один из фрагментов сочинения «Шизоанализ-5: голоса пространства становления времени», которое в свою очередь входит в серию «Шизоанализ». Первый текст, «Желающие машины шизоанализа», был опубликован в журнале Психоаналiз (№2 (5). Киев, 2004. — cс. 17-41; ещё одна версия этого текста, «Пять парадоксов, или соображения о шизоанализе после прочтения книги Жиля Делеза “Переговоры”», была напечатана в журнале Критическая масса, 2004, №4. — cс. 64-69). Второй текст, «Плато Музея сновидений Феликса Гваттари, или желающие машины шизоанализа-2», был опубликован в журнале Психоаналiз №1(8). Киев, 2006. — cс. 95-104. Первая часть «Шизоанализа-3» под названием «Шизоанализ партизанского движения, или Муравьи возвращаются» был опубликован в «Кабинете Ю» (СПб.: Скифия-принт, 2010. — cс.155-188; два дополнения к этому шизоанализу появились в «Лаканалии», №4, cc. 30-32, а третье дополнение – в «Лаканалии» №6, сс. 32-6). Четвертое сочинение, «Шизоанализ-4: топология внешневнутреннего и политбарахло», опубликовано в «Кабинете Я» (СПб.: Скифия-принт, 2012.— cс. 177-218)

 

 

 

 

  • 2 Indians scattered on dawn’s highway bleeding Ghosts crowd the young child’s fragile eggshell mind. Indian, Indian what did you die for? Indian says, nothing at all (Jim Morrison. An American Prayer)

 

 

1 —

3217

Автор